Леонид Бородин
Божеполье
1
Никак не удавалось собраться с мыслями. То ли их было слишком много, а это значит, все, кроме нужной, то ли была утрачена способность контроля… временно, конечно, и тогда следовало бы отдаться им, суетным, противоречивым, тревожным думам-мыслишкам, бродить среди них внутренним взором, присматриваясь и прислушиваясь, но ни в коем случае не вовлекаясь сознанием и напряжением в их пустоголосицу.
Зато наступило уже почти забытое ощущение здоровья, полного здоровья, то есть нигде ничего не болело, так, как будто все выздоровело, и, понимая нелепость такого ощущения, Павел Дмитриевич, тем не менее, радовался своему новому состоянию с необоснованными надеждами на некий очередной этап жизни, и впервые за последнее время не присутствовал в его мыслях образ тупика, стенки, предела, к которому скатывалась его жизнь по фатальному закону времени.
В семьдесят четыре года грезить новым этапом жизни – кто может позволить себе такое! Но воздержаться от жестокого анализа обманного ощущения – почему бы нет? Почему бы не подыграть, почему бы не воспользоваться добрым самочувствием в планировании дня, недели, а то и месяца, а ведь это уже почти этап, – где месяц, там и два, да и разве невозможно – временное выздоровление, положим, под воздействием общего психического состояния, ведь все от нервов или, по крайней мере, многое…
Собраться с мыслями – это значит из полифонии желаний и намерений выбрать и волевым усилием предпочесть те из них, которые воспринимаются как долг, как обязанность перед самим собой и перед теми, кому его жизнь еще нужна как неотделимая часть некой общей судьбы. И это единственно верное понимание своей жизни как части чего-то общего, общезначимого.
Те, кто нынче болтает о «винтиках», – глупы! Несчастны! Это же прекрасно, когда делаешь мелкие повседневные дела, но сознанием пребываешь в результате того общего дела, ради которого сам и все тебе подобные отдают себя по частичкам, чтобы, как мозаичное полотно, получить в итоге овеществленное намерение.
Увы! Однажды оказывается, что одних благих желаний и посвящений недостаточно для достижения желаемого, что желаемое зачастую вообще неосуществимо, но все равно, жить стоит только так – с верой, поскольку не существует научного построения жизни, а жизнь – это всегда лишь итог степени напряжения в реализации желания.
Напряжение было недостаточным, оно было не всеобщим, многие только притворялись верящими, сегодня это вскрылось с очевидностью, и вот результат! Хаос захлестывает государство.
На этих мыслях Павел Дмитриевич всегда останавливался в своих думах. Это было волевое действие. Воли, слава Богу, ему не занимать. Но за последний месяц уже выработался порочный круг его дум. Как только он говорил себе «стоп!» (это при мысли о государстве), так в то же мгновение возникало перед глазами метро…
Месяц назад или около того он впервые за много-много лет спустился в метро. Один! Категорически запретил дочери сопровождать его. И потрясение, которое он пережил, до сих пор не преодолено, не переварено и постоянно порождает видения пережитого.
Сколько раз за свою жизнь он из машины взглядом охватывал эту картинку городского быта: арочный вход и втекающие и вытекающие толпы и потоки людей, о которых в целом он думал по-отечески заботливо и требовательно. Проносясь по касательной, он всегда спешил к своему рабочему месте и с удовлетворением фиксировал для себя самую непосредственную причастность своей жизни, своей работы, своего дела к судьбам этих людских потоков, не подозревающих о величине его забот, о сложности и трудности его дела. Приятно было сознавать, что все берет на себя, что не посвящает толпы в свои хлопоты, потому что они заслужили, они достойны не знать его личной тревоги, – они должны… нет, не то слово, – они могут спокойно верить, что он, проносящийся мимо и не навязывающийся им в их знание, – он справится со всеми сложностями отведенных ему проблем, как и они, массы, справляются со своими трудностями и проблемами.
Потоки людей уходили под землю и выходили, и он, схватывающий все это одним взглядом, воспринимал виденное как саму жизнь, неостановимую и изначально верную по самой сути непрекращающегося движения. В этом был смысл.
Но вот он сам впервые за многие десятилетия, лично, один и самостоятельно вышедший на улицу, на улице еще чувствовал себя тем, кто он есть, хотя и был встревожен разностью ритмов движения – своего и остальных, но стоило ему приблизиться к знакомому арочному входу, как случилось нечто ошеломляющее: его схватили и понесли вправо, прямо, вниз, его затолкнули в вагон и вытолкнули оттуда, и самое страшное – его никто не видел, он видел всех, а его не видели, об него спотыкались и запинались, как о вещь, ему казалось, что в этой человеческой каше он становится или стал ничем, никем, что он меньше всех, потому что все были как бы заодно не против него, а без него…
Как он потом добрался до своего дома, до своей квартиры, до своего кресла, – ему думалось, что сработал инстинкт выживания, потому что он был в опасности, которую никаким словом определить не мог, но достоверно знал, что опасность была, и после того несколько дней подсматривал в щель между шторами за толпой, что на дальнем конце площади все так же втекала в арочное отверстие и вытекала из него как ни в чем не бывало, – это было не то чтобы оскорбительно, это было уничтожающе по отношению к его привычке видеть и понимать себя и жизнь в том взаимном соответствии, какое установилось однажды и было справедливым и логичным.
При всем том, будучи от природы человеком самоконтроля, каким-то вторым сознанием он одергивал себя всякий раз, когда социальная мистика стучалась в душу, и говорил себе: «Чушь все это!» Такое проговаривание было слышимым душой и, в конце концов, определяющим, в любой момент он мог переключиться на реальную жизнь и словами и поступками убедительно свидетельствовать, что пребывает, дай Бог каждому, в здравом уме и работающей памяти.
Кстати, о памяти. Предполагал, что приговорен к диалогам с самим собой на предмет прошлого, оно ведь было пестрым. Ничего подобного не случилось. Он по-прежнему жил в сегодняшнем дне и вовсе не чувствовал себя исключенным из жизни, скорее напротив, свобода от повседневной ответственности обострила его восприятие происходящего вокруг, и Павел Дмитриевич уже не раз с удовлетворением констатировал, что мысли или соображения его о том или ином событии, факте, буде они высказаны в соответствующем месте, прозвучали бы озадачивающе для тех, кто знал его много лет и привык к его методике мышления. Обладая, однако же, аналитическим умом, он не заблуждался относительно остроты его нынешнего политического сознания. Оно обусловлено тем, что он ушел вовремя.
Иногда он даже испытывал нечто среднее между восторгом и гордостью, когда думал об исключительной своевременности своего ухода. Месяцем позже или месяцем раньше – все было бы не так, отсчет шел на дни, хотя, конечно, не он вел этот отсчет, а сумма всех обстоятельств предопределила решение, но тем и значительнее эта его, возможно, последняя удача в жизни, что состоялась она по судьбе как некое подведение черты с восклицательными знаками на полях.
Фраза Смирновского, услышанная им или подслушанная, оказалась, в сущности, подарком судьбы, хотя тогда, в ту минуту, она прозвучала выстрелом в спину, или из-за угла, или из-за стога сена… Выстрел из-за стога сена более полувека назад тоже в известной степени был решающим в его судьбе. Любопытно, что оба эти выстрела он воспринял почти одинаково, то есть по первичной реакции: был буквально захлестнут злобой… Это же нормальная реакция нормального человека – хвататься за револьвер, когда тебе стреляют в спину, или из-за угла, или из-за стога сена! Но неисповедимы пути… Вспоминая случившееся месяц назад, Павел Дмитриевич нынче способен самодовольно хмыкнуть и подумать о Смирновском как о мальчишке-болтуне, чье недержание сослужило ему неоценимую службу.
– Как там наш Дормидонт Бронтозаврович?