Выбрать главу

Отмахнулся. Придирчиво осмотрел кабинет и с удивлением поймал себя на том, что осматривает свое жилище на предмет излишеств. Вот, оказывается, какие эмоции может вызвать призрак прошлой эпохи, хотя кому сегодня не известно, что они, те, ушедшие в проклятье, отнюдь не были аскетами, но ведь вот мелькнуло это ощущение страха или стыда за комфорт, и что это? Рудимент былой партийной одержимости? Тему следовало бы обдумать, но уже заверещал пропускной селектор, и Павел Дмитриевич встрепенулся, как рабфаковец на экзамене.

«Боже, на улице и не узнал бы!» – была первая мысль. Но разве только на улице… Белая голова, белые усы… но усы те же, и пенсне, и взгляд, но какой-то расплывающийся, узнаваемый и вроде бы тут же уходящий от узнавания, словно сопротивляющийся старости, но уступающий ей. Типично стариковская походка, но с претензией на твердость и бесшумность. Крепкое рукопожатие и на мгновение взгляд, как выстрел, в самые зрачки и через них в тайники души – кратчайшее мгновение, и будто ничего не было и быть не могло, дряхленький старичок с доброжелательной улыбкой.

Павел Дмитриевич с омерзением поймал себя на том, что тело его, возвышающееся над этим бывшим, автоматически, словно вопреки его воли, то жаждет вытянуться в струнку, то изогнуться в полупоклоне. «Да что это я! Немедленно расслабиться!» – приказал он сам себе, предупредительно уступая гостю проход в кабинет. Когда сели друг против друга, пришло столь остро требуемое спокойствие. На какое-то мгновение ушел из сознания факт собственной отставки, и Павел Дмитриевич даже испытал чувство превосходства перед этим человеком, продлись мгновение, и проскочила бы в позе, а то и в словах снисходительность… Но вовремя вспомнил, что и сам теперь «бывший», и такое родство по судьбе возбудило ни к чему не обязывающую симпатию к сидящему напротив человеку.

– Не поверите ведь, а вот помню вас, или, правильнее, вспомнил, как только прочел о вашем поступке. Очень дельный был доклад… об аварии на Урале, так ведь?

Павел Дмитриевич испытал нечто близкое к ужасу. «Господи, – мелькнула мысль, – машина! Запоминающее устройство!»

Гость хихикнул сквозь белые усы. Усы при этом не шевельнулись даже, звук будто из-за затылка выплыл.

– Признаюсь вам, – продолжал, – сам бываю потрясен свойствами собственной памяти. Иногда, представляете, перед глазами возникает листок с повесткой дня какого-нибудь обычного совещания, и люди, и выступления… Ну, да не об этом хотел поговорить с вами.

И снова на секунду или менее прострел в зрачки, холодящий душу.

– Почему-то подумалось, что полезно бы встретиться…

Теперь, наоборот, усы шевелились, а звук словно запаздывал… и взгляд за стеклами пенсне словно свернулся в клубок.

– Дорогой Павел Дмитриевич, хорошо ли, до конца ли понимаете, что происходит вокруг нас? Что как-то понимаете, не сомневаюсь, иначе бы не ушли в такое время. Или, быть может, только догадываетесь?

Павел Дмитриевич развел руками.

– Наверное, так, догадываюсь. Но затруднился бы сформулировать ответственно…

– Вот! Очень хорошее слово! Именно – ответственно.

Взгляд его мгновенно потеплел, и что-то воистину сталинское, в том волшебном смысле этого понятия, существовавшего лишь на портретах, нарисовалось на всем его облике, и Павел Дмитриевич отреагировал на это самым примитивным образом – почувствовал себя польщенным и поощренным и тут же вздрогнул от сознания нелепости своего состояния. «Ясно, это мистика власти, – решил он, – и черт с ней, коли это есть! Меня это не должно унижать. В конце концов, он просто умней меня…»

– Великое происходит! Великое!

Толстенький пальчик с квадратным ноготком взметнулся вверх и замер над креслом на уровне глаз Павла Дмитриевича, и он растерянно уставился на этот палец-перст.

– Дорогой мой, человечество отрекается от идеала. На наших с вами глазах свершается великое, чудовищное и непоправимое!

Палец упал на колено и застыл на нем желтым крючком. Блеснуло правое стеклышко пенсне, это хозяин его вскинул голову, от усов отделилась нижняя челюсть и обнаружила прекрасные вставные зубы. Павел Дмитриевич все еще не мог достаточно сосредоточиться, чтобы вникнуть в смысл и интонации говорившего, и раздражался этим, но взгляд его упорно цеплялся за жесты, мимику – за второстепенное, а голос воспринимался как нечто полуреальное. Не снится ли ему это посещение?

– Великое или чудовищное? Не понял, – почти пробормотал он.

– Великая катастрофа – разве такое словосочетание противоречиво? Знаете, кажется, существует такая сказка, где некий мудрец над пропастью или над рекой сперва выстраивал в своем воображении мост, а затем уверенно шел по нему и преодолевал пропасть или реку именно в силу своего воображения. Но однажды на середине моста вдруг усомнился в реальности и тут же рухнул вниз. Мы, Павел Дмитриевич, были вот такими великими фантазерами, мы попытались построить мир на идее, на красивой фантазии, и нам это почти удалось, но идущий за нами усомнился! Разве вы не видите, как рушится все, что было почти незыблемым, разве вы не ощущаете, как противоестественна сама скорость, с которой все рушится вокруг нас. Мир, построенный по материальным принципам, – ему понадобилось бы столетие, чтобы достичь такого результата в саморазвале.

Озадаченный, а возможно, даже ошарашенный сказанным, Павел Дмитриевич воспользовался первой же паузой и встрял с вопросом, и, собственно, не ради ответа на него, но чтобы собраться с мыслями и сопоставить услышанное со своим представлением о происходящем.

– А он, этот, – он понимает, что происходит?

– Да что вы, помилуйте! – Ладонь с короткими пальцами простерлась в сторону телевизора в нише стены. – Всмотритесь в его лицо. Он жалок! Жалок именно потому, что совершенно ничего не понимает. Заметьте, стоит ему только посмотреть в какую-нибудь сторону, как именно там все и рушится. Взгляд усомнившегося срабатывает как динамит. И все, подобно ему, исступленно крутят головами и довершают крушение малых частностей. Мы, Павел Дмитриевич, – и опять вверх пальчик, – построили государство на вековой мечте человечества. А мечта, дорогой мой, требует колоссального напряжения воли. Наш народ не выдержал этого напряжения, он подумал чуть-чуть отдохнуть от мечты и теперь платит за свою слабость катастрофой, которая отшвырнет человеческую мысль в каменный век. Понадобятся столетия, чтобы снова возжаждать идеи, а может быть, человечество погибнет прежде, чем возжаждет.

– Но позвольте заметить, – Павел Дмитриевич не мог более не возражать, – в той, как вы говорите, мечте, там ведь было, мягко скажем, не все гладко…

Гость радостно встрепенулся, словно только и ждал этого вопроса.

– Не гладко? О чем вы? Да весь путь состоял из рытвин и ухабов. Но была одна главная ошибка, я бы сказал, роковая. Ее совершил Маркс, а мы поспешно восприняли ее и тиражировали до всякого индивидуального сознания. Маркс провозгласил научное построение счастливого общества. В этом провозглашении было чисто политическое лукавство, проистекающее от недоверия к народам, что, дескать, не поднимутся народы ради красивой мечты, а потому смастерим правдоподобное доказательство. А смысл-то как раз был в обратном, в неизведанности. Маркс тем самым заведомо изъял из великого эксперимента романтический аспект. Потому-то, – он подался весь к собеседнику, переходя почти на шепот, – потому-то и оказались мы одиноки. Запад не пошел за Марксом, потому что почувствовал сомнительность доказательств, а лишь один русский народ с его природной тягой к идеалу, к идеальному уступил нашему призыву. Вам ли не знать, дорогой Павел Дмитриевич, что народ – это как дети, только до определенного возраста и очень недолго можно их уверять, что они капустного происхождения.