Но это впереди. А пока Павел Дмитриевич решает поехать в места, где он родился, полагая, что встреча его с родной деревней и особенно с Божьим полем, вольет в него те живительные соки, укрепит в нем ту уверенность в правильности прожитой им жизни, которые помогут ему восстановить душевное и физическое равновесие, нарушенное «перестройкой», вновь ощутить себя счастливым мужем и отцом.
Наиболее сильный позыв к поездке он почувствовал после прихода к нему «высокого гостя» из прошлого. Этот визит явился квинтэссенцией всех тех сложных, противоречивых мыслей и ощущений, которые испытал в последнее время Клементьев. Эта сцена по философской, нравственной и социальной глубине решена в традициях русской классики. В том, как ведет себя и что говорит «высокий гость», невольно вспоминается легенда о Великом инквизиторе из «Братьев Карамазовых» Достоевского.
Подобно кардиналу-инквизитору, «высокий гость» ставит в заслугу себе и своим сподвижникам то, что они побороли свободу людей и сделали так для того, чтобы люди стали «счастливыми». Однако для этого люди обязаны были подчиняться своим вождям и, не размышляя, следовать Вере, точнее, всему тому, что предпишут им власть имущие. «Великая мечта требовала колоссальных жертв, – торжественно заявил Павлу Дмитриевичу „высокий гость“, – и подвиг каждого состоял в том, чтобы быть готовым к собственной жертве. Усомнился – тони немедленно, не смущай других!»
Тут «высокий гость» превзошел даже Великого инквизитора. Тот, лишая людей свободы, якобы ради их же пользы, брал под опеку всех – и слабых и сильных. «Высокий гость» же обещал «счастливую» жизнь, правильнее сказать, просто жизнь, лишь тем, кто слепо пойдет за ним. Усомнившиеся, и уж тем паче – инакомыслящие, тотчас приносились в жертву, как это и имело место, начиная с самого 17-го года. Вспомним установки «вождей» революции: «Мы должны увлечь за собой девяносто миллионов из ста, населяющих Советскую Россию. С остальными нельзя говорить – их надо уничтожать» (Зиновьев). «Расстрелы – метод формирования людей коммунистической формации» (Бухарин). «Установить такой режим, при котором каждый рабочий чувствует себя солдатом труда, который не может собою свободно располагать. Если дан наряд перебросить его, он должен его выполнить: если не выполнит – он будет дезертиром, которого карают!» (Троцкий). «Чем большее число представителей буржуазии и духовенства удастся нам расстрелять, тем лучше. Надо проучить эту публику так, чтобы на несколько десятков лет ни о каком сопротивлении они не смели и думать» (Ленин).
Если Великий инквизитор размышляет, находясь в полной силе, ощущая даже свое превосходство над самим Христом, от имени которого он провозгласил себя властелином человеческих судеб, то время «высокого гостя» прошло. Он и подается Бородиным как призрак, почти бесплотный, готовый вот-вот рассыпаться в прах. И Клементьев, испытав поначалу «симпатию к сидящему напротив человеку», с которым несколько десятилетий был единомышленником, в конце разговора резко меняет свое отношение к «высокому гостю». «Тоскливая безнадежность липкой слизью стекала с его (гостя. – В. М.) слов, хотелось отстраниться, уберечься, сделать что-нибудь, чтобы замолчал он, смердящий оборотень, полутруп, маньяк…»И они, теперь уже внутренне отчужденные, расстались: «высокий гость», уйдя от Клементьева, как бы возвратился в прошлое, а сам Павел Дмитриевич полон еще надежды, что обретет свое место и в будущем.
И надежда эта связана прежде всего с поездкой на родину, которая, как он предполагал, восстановит его душевное равновесие. Однако надежда эта не оправдалась. В пути, при встречах с областным и районным начальством, он еще сохранял иллюзии. Он даже не распознал (а он так кичился умением распознавать кадры!) в понравившемся ему молодом спутнике грубую подставку (уж так ему хотелось поверить в возрождение прошлого, в то, что идеалы, которыми он руководствовался, еще могут в ком-то найти отклик). Но потом пришло отрезвление – ошеломляющее, безжалостное. Сначала встреча с односельчанином Будко, сохранившим и спустя полвека неприязнь к Павлу Дмитриевичу. Затем – нарочитое неузнавание его Ульяной – бывшей возлюбленной, семью которой некогда раскулачил и выслал из родных мест Клементьев. И наконец, самое страшное – вид обезображенного Божьего поля.
С самого начала поездки Клементьев жаждал, торопился поскорее попасть на это место. Он, казалось, был готов ко всему, даже к тому, что не найдет саму деревню на старом месте, но чтобы прекратило свое существование на земле Божье поле, самое главное место на земле его прошлого, – такое даже в голову ему не могло прийти. Этот луг в памяти Павла Дмитриевича зафиксировался намертво как некое достоверное свидетельство правоты его жизни, провозглашенное однажды выстрелом из-за стога сена, и потому все, связанное с этим фактом, не имело права исчезнуть и обязано было существовать вечно.
И вот перед ним долгожданное место. «Рваная черная яма с черными блюдцами луж от ног его простиралась до самых холмов на той стороне. Божеполья не было. Так, наверное, будет выглядеть земля после атомной войны. Так может выглядеть ад. Пустота входила в душу, душа сжималась и безмолвно корчилась в судорогах. Сама по себе вызрела странная фраза: „Это моя могила“.
В этой сцене – кульминация повести Бородина. Здесь символически выражены «правота» жизни Клементьева и суть его личности.
Всей своей жизнью Павел Дмитриевич был повернут на себя, на свое «я». Боязнь за себя, за свою жизнь, даже опасение, что что-то может ущемить его интересы заслоняли для него любые убеждения и идеалы. Его до сих пор пронизывает «соплячий страх» при мысли, что он мог быть порубан вместе с комиссаршей Вандой и ее штабом, что он единственный случайно уцелел из всего чоновского отрядика, уничтоженного казаками. Когда он «произносил речь-клятву о мести, глаза его горели и пылали. Люди думали – ненавистью, и загорались огнем. Но то страх перед смертью изнутри выталкивал его зрачки из орбит».
Животный ужас охватывает Клементьева при воспоминании и о выстреле в него на Божьем поле: пройди хоть одна дробинка, пущенная в него младшим братом Ульяны – «спол-локтя выше» – и он остался бы на всю жизнь увечным.
Потом «страх ушел или не ушел, но остался стыд за него. На всю жизнь. И когда кто-то по прошествии лет бахвалился лихостью и дерзостью молодости, никогда не присоединялся, но подозревал хвастунов в неискренности… Да и потом сколько было всего, о чем старался не вспоминать и радовался, что некому напоминать. Вместо страха смерти был страх за успех, за карьеру».
Даже при известии об измене жены уязвленный эгоизм в Павле Дмитриевиче оказался сильнее оскорбленного чувства.
Как всякий настоящий эгоист, Клементьев во всех своих бедах винит кого-то другого. «Ну, не глупость ли? – мысленно восклицает он при виде обезображенного Божьего поля. – Сколько этого торфа отсюда вывезли? Несколько тысяч тонн? И – кладбище! А поле могло кормить тысячу лет. Боже, какие бездари и тупицы!» И он не понимает, вернее, не в состоянии понять, что одним из этих «бездарей и тупиц», к тому же вдохновителем их долгие годы был он сам.
Единственным, что еще способно как-то восстановить его душевное равновесие, оказывается ненависть. Это невольно роднит его с женой – Любовью Петровной. Вот каким предстал Павел Дмитриевич перед дочерью после того, как они вдвоем вновь осмотрели обезображенное Божеполье. «Наконец это очевидное смятение чувств прекратилось, лицо застыло, и сам он весь выпрямился, собрался, – это был прежний, хорошо знакомый ей человек воли, ума и достоинства, а в сосредоточенности лица проглядывалось еще что-то похожее на злость, на большую злость».