Эпикрат кивнул.
– Это началось уже при мне, на моей памяти. Люди, не заработавшие себе права гордиться самими собой, гордятся своим городом, который прославили другие. А кончается это тем, что у города вообще не остаётся ничего, чем гордиться можно. Кроме своих мёртвых, которые умели гордиться собой. Ну, ладно. Зато в музыке кто бы ни сделал что хорошее – оно всё наше. Сыграй. Позволь мне послушать ещё раз. Только теперь давай поближе к тому, что композитор написал.
Александр повесил инструмент поперёк груди, басовыми струнами к себе, и мягко тронул их пальцами левой руки, а верхние струны – медиатором, который был в правой. Голова его чуть склонилась набок; казалось, он слушает больше глазами, чем ушами. Эпикрат следил за ним со смешанным чувством раздражения и любви. И, как всегда, спрашивал себя: смог бы он научить мальчика чему-то большему, если бы отказался его понимать? Нет, скорее всего тот просто бросил бы музыку. Ему ещё и десяти не было, когда он уже умел достаточно, чтобы бренчать на лире за ужином, как подобает благородному человеку. Никто не стал бы настаивать, чтобы он учился дальше.
Александр взял три звучных аккорда, сыграл длинную журчащую каденцию и запел.
В возрасте, когда у всех македонских мальчишек голоса начинают грубеть, его чистый альт стал только сильнее прежнего. Когда этот голос возносился ввысь, вместе с высокими трелями струн, вылетавшими из-под медиатора, – Эпикрат всегда удивлялся, что его это, вроде, совершенно не смущает. И он не стеснялся явно скучать, – даже показать, что злится, – когда другие ребята обменивались непристойностями, как свойственно мальчишкам в эти годы. Мальчик, которого никто никогда не видел испуганным, может себе позволить быть не таким как все.
Бог каждого ведёт по своему пути,
И ни дельфину ни орлу от бога не уйти,
На каждом из людей лежит его рука,
Но некоторым он дарует славу на века…
Голос взлетел и затих; струны повторили напев, словно отдались эхом в ущелье.
Опять его понесло, – со вздохом подумал Эпикрат.
Стремительная, страстная импровизация опять, как всегда, была слишком громкой, слишком надрывной… Но Эпикрат не вмешивался: не хотел, чтобы Александр обращал внимание на него. Он злился на себя; за то что растрачивает здесь жизнь впустую, во многом себе отказывая и прекрасно понимая бессмысленность своих усилий. Ведь он даже не влюблён – вкусы у него совсем другие, – так чего ради он тут торчит?
Такое исполнение восхитило бы верхние ряды в одеоне Афин или Эфеса, – думал он, – они освистали бы судей… Но ведь Александр не на публику работает, и его манера не от невежества – уж об этом я позаботился, – а от чистейшей, совершеннейшей наивности… Как раз поэтому я и здесь. Я чувствую, что необходим, хоть и не могу измерить всю глубину этой необходимости. И отступиться мне просто страшно.
В Пелле у него был один мальчишка – сын местного торговца, – которого он услышал нечаянно и взялся учить бесплатно, для души. Паренёк обещал стать настоящим профессионалом, занимался усердно, был благодарен… Но тё плодотворные уроки значили для Эпикрата гораздо меньше чем эти, на которых все его святыни безжалостно швырялись на неизвестный алтарь.
Украсьте чёлн цветами, пою я храбрецам…
Зазвучало бешеное крещендо. Губы мальчика были приоткрыты в неистовой, интимной улыбке, какая бывает при акте любви, совершаемом в темноте. Инструмент не выдержал и начал фальшивить; он наверняка это слышал, – но продолжал, как будто его воля могла подчинить струны.
Когда-нибудь он обойдётся с самим собой точно так же, как сейчас с кифарой, – подумал Эпикрат. – Мне надо уезжать, давно пора. Я уже дал ему всё, что он способен взять, а это он может и без меня. В Эфесе постоянно, круглый год, можно слушать хорошую музыку, а иной раз бывает и самая лучшая… И в Коринфе хотелось бы поработать… Можно взять с собой Пифона, ему очень полезно послушать мастеров… А этот – я его не учу, а он меня разлагает. Он приходит ко мне выговориться, я для него слушатель, который понимает язык. И я слушаю, хотя он и уродует родной язык мой. Пусть он играет тем богам, какие его услышат, а мне пора уезжать.
… Так будь же ты достоин рожденья своего!
Он снова рванул медиатором по струнам. Одна лопнула и хлестнула по остальным, задребезжал диссонанс, наступила тишина. Он смотрел на кифару, словно не веря.