Выбрать главу
Я казнил Кассия Херею. И мне тоже было никак не отречься. Я стал вторым Августом.
Я много и долго трудился, как Август. Расширил и укрепил империю, как Август. Я был абсолютным монархом, как Август.
Но я отнюдь не лицемер. Утешаюсь тем, что выбрал меньшее из зол. Как раз в этом году хотел восстановить республику.
Позор Юлии мучал Августа. «Не жениться б и умереть бездетным!» Я так же мучаюсь позором Мессалины.
Надо было покончить с собой, а не править: Нельзя было уступать Ироду Агриппе. Из лучших побуждений я стал тираном.
Я не подозревал о злодеяниях Мессалины. Моим именем она проливала кровь. Неведение не освобождает от ответственности.
Но разве тут только моя вина? Не разделит ли ее со мной вся нация? Ведь намеренно сделали меня императором.
Ну осуществлю я свои благие намерения? Восстановлю республику — что тогда? Ждать от Рима благодарности?
«Знаешь, легко говорить о свободе. Все кажется так просто. Ждешь, что двери распахнутся и стены рухнут».
Весь мир признает во мне императора. Все, кроме тех, что метят на мой пост. Республика никому не нужна.
Азиний Поллион был прав: «Будет намного хуже, прежде чем станет немного лучше». Решено: о республике нечего и думать.
Лягушки захотели царя. И дан им был царь Чурбан. Я был глух, слеп и туп, как чурбан.
Лягушки захотели царя. Юпитер дал им нового царя — Аиста. Калигула сплоховал: правил слишком недолго.
Я сплоховал: был слишком добр. Я загладил грехи своих предшественников. Я примирил Рим и мир с монархией.
Риму суждено поклониться новому цезарю. Будь то безумец, похабник, убийца иль мот. Аист вновь покажет, какова природа царей.
Меч тирании тупить — моя большая ошибка. Отточив его, может, вину искуплю. Лишь насильем лечат насилье.
А мне надо помнить: я — царь Чурбан. Плюхнусь-ка я в тихий омут. Пусть всплывет ядовитая муть.

Я осуществил свое решение. С того самого дня я неуклонно провожу его в жизнь. Я не позволил ничему воспрепятствовать мне. Сперва это было мучительно. Помните, я сказал Нарциссу, что чувствую себя точно так, как испанец-гладиатор, которому неожиданно отсекли на арене руку со щитом; разница в том, что испанец умер, а я продолжал жить. Вы, возможно, слышали, как в холодную сырую погоду калеки жалуются на боль в руке или ноге, которых у них давно нет? Они могут точно обозначить ее; скажем, это резь, которая поднимается от большого пальца к запястью, или ноющая боль в колене. Я часто ощущал это же самое. Я беспокоился о том, как примет Мессалина то или иное мое решение, или о том, очень ли ей надоела длинная скучная пьеса, которую я смотрел; во время грозы я вспоминал, что она боится грома.

Как вы, должно быть, догадались, больше всего я страдал от мысли, что мой маленький Британик и Октавия, возможно, вовсе не мои дети. Насчет Октавии я был в этом убежден. Она ни капельки не походила на Клавдиев. Я вглядывался в нее бессчетное множество раз, пока вдруг не понял, что скорее всего ее отец — командир германских телохранителей, служивший при Калигуле. Когда через год после амнистии он запятнал свою репутацию, был разжалован и в конце концов скатился до того, что стал гладиатором, Мессалина — теперь я вспомнил это — просила оставить этого жалкого негодяя в живых (он был обезоружен, и его противник стоял над ним, подняв трезубец), вопреки протестам всех зрителей в амфитеатре, которые свистели, орали и шикали, опустив вниз большие пальцы. Я даровал ему жизнь, так как Мессалина сказала, что мой отказ дурно отзовется на ее здоровье: дело было перед самым рождением Октавии. Однако через несколько месяцев он опять сразился с тем же противником и был убит на месте.

Британик был несомненным Клавдием, благородным маленьким римлянином, но мне пришла в голову ужасная мысль: что, если его настоящий отец — Калигула? Уж слишком он похож на моего брата Германика. В характере у них с Калигулой не было ничего общего, но наследственные признаки часто передаются через поколение. Эта мысль преследовала меня. Я старался видеть мальчика как можно реже, хотя не хотел создавать впечатления, будто я отрекся от него. Они с Октавией, наверно, сильно страдали в то время. Дети были очень привязаны к матери, поэтому я отдал указание не сообщать им об ее преступлениях в подробностях; они должны были знать, что их мать мертва, и все. Но они вскоре выяснили, что ее казнили по моему приказу, и, естественно, это вызвало у них детскую неприязнь. Но я все еще не мог заставить себя поговорить с ними о матери.