Военачальника известили, что сенаторы освободили рабов и что торговцы из «совета трехсот» говорят, что они, мол, не Катоны. Но военачальник притворился глухим. Он лишь посоветовал записать имена тех, кто отпустил рабов, установить также количество освобожденных и пополнить ими реестр воинов, ибо гарнизон должен знать, какими силами располагает. Затем он призвал сенаторов и велел им удалиться из города. Сам он тоже пошел с ними. Они направились к тому месту, где, по сообщениям гонцов, стоял отряд недобитков. Вступили в переговоры. С той стороны выехали навстречу офицеры. Группа сенаторов уселась на пригорке. – Не желает ли отряд присоединиться к защитникам Утики? – спросил Катон. – Это было бы разумней, чем искать в горах нумидийского царя, уж не говоря о том, что негоже оставлять на растерзание тирану беззащитных отцов сенаторов, которые вот здесь ждут, на пригорке, и тоже просят о помощи. Запасов в Утике много, – твердил Катон, – столько-то зерна, панцирей, амуниции, дома там каменные, поджога можно не бояться. Офицеры в ответ: солдаты деморализованы поражением при Tance, повинуются приказам неохотно, но пусть Катон не думает, что они идут на службу к нумидийскому царю ради жалованья, не в том дело, они просто не доверяют местному населению. Вот если Катон выгонит или перебьет весь этот карфагенский сброд, они готовы войти в Утику и охранять отцов сенаторов. Такие условия ставят не они, офицеры, но солдаты отряда, положение угрожающее, понятно ли это Катону? Сенаторы – в слезы. Тут кто-то прибежал к Катону из Утики и доложил, что в городе хаос. «Совет трехсот» готовит заговор. Офицеры торопили: так наведет ли Катон порядок с местными жителями? Их солдаты не могут ждать. Военачальник отвечал: ничего, возможно, все это недолго протянется. – Но там, в Утике, – доносят военачальнику, – назревает открытый бунт, собираются послать к Цезарю делегацию, хотят сдаться. – Ничего, – повторял Катон, – напрасно они спешат, военачальник сейчас возвратится. – А отряд всадников? (Сенаторы плакали.) – Отряд пока остается вблизи города, там, где стоит сейчас.
Но всадники не остались. Немного спустя Катон сам сел на коня и пустился вдогонку. В первый раз за всю африканскую кампанию он воспользовался лошадью. До тех пор он ходил пешком, по привычке и в знак траура. Теперь поехал верхом. Он уже понял, что оборонять Утику не сможет. Между беседой с офицерами и погоней на верховом коне он успел побывать в городе и пытался успокоить «совет трехсот», они же спросили, неужели он человеческую жизнь не ставит ни во что. Они и не думают сражаться с Цезарем. Довольно этого тра-та-та о республике – и они изобразили звук трубы. – Не волнуйтесь, – заверил Катон, – все останутся живы. Между тем отряд недобитков уже ушел далеко. Катон догонял их на коне. Все останутся живы, – решил полководец, – «совет трехсот», сенаторы, рабы, местные жители и отряд недобитков, все, кроме Катона. Наконец на песчаной равнине за склоном холма он увидел удаляющийся эскадрон. Нет, они должны остановиться, прежде чем перейдут на службу к нумидийскому царю. Надо спасти сенаторов, эскадрону нельзя разрешить уйти. Иначе «совет трехсот» выдаст сенаторов Цезарю. Вот Катон уже догнал всадников. Пусть останутся в Утике, хоть на один этот день, – умолял он офицера. – Хоть до вечера. Даже не замедлили хода. Скакали вперед. Им ничто не грозит. Катон хватал лошадей за недоуздки, поворачивал к городу. Им ничто не грозит, они тоже останутся живы, они и местные жители, сенаторы и торговцы, – говорил он, хватая офицера за оружие, – пусть только на сегодня выставят стражу в нескольких пунктах города и последят за порядком. – Ладно, – сказали они, – сделаем, при условии, что до темноты все кончится. Ведь гарнизон сдается, верно? И в городе хаос, как водится перед капитуляцией, – ну что ж, может, в суматохе что-то им перепадет?
В Утике у всех на устах: «Цезарь, Цезарь». Каков же он, этот завоеватель мира, что сейчас придет? Кого послать во всеподданнейшей делегации? Люди утешали друг друга надеждами на то, что Цезарь – великий человек. Значит, им будет амнистия. Уже обсуждали, какими знаками покорности умилостивить победителя. Военачальника и теперь обо всем информировали. Даже обещали начать вооруженную борьбу, если бы Цезарь не пообещал пощадить Катона. Ибо делегация (делегация, к сожалению, должна пойти, об этом уже говорилось, мы – не Катоны), да, делегация будет просить амнистии также для Марка Порция, причем в первую очередь (в этом военачальник может не сомневаться). Катон согласился, что делегацию надо выслать. Он посоветовал не медлить. Но решительно воспротивился тому, чтобы обращались к Цезарю с просьбой об амнистии для него, ибо амнистия применяется к людям, совершившим преступление. Он же не считает себя преступником. Преступник – Цезарь, это, конечно, всем ясно. И еще одно: оказывать милосердие можно только побежденным, а Катон себя побежденным не чувствует. Напротив, он полагает, что в течение всей жизни побеждал Цезаря, ибо попросту был справедлив.
Пока в Утике у всех на устах было: «Цезарь, Цезарь», а Катон произносил эту речь, возможно, последнюю, пока определяли, кто будет возглавлять делегацию (Цезарь, Цезарь, только не Гай, а Луций, свойственник Гая, на счастье оказавшийся в Утике), и пока решали, что Луцию Цезарю надо сразу упасть в ноги Гаю Цезарю и целовать ему руки, сенаторы спустились в гавань, чтобы приготовиться к бегству через Средиземное море, а всадники из отряда недобитков принялись грабить местных жителей. Прибежал Катон и с голыми руками накинулся на одного из грабителей. Этого оказалось достаточно – настолько странное было у Катона выражение лица. Прочие всадники побросали добычу наземь, и грабеж сразу прекратился, после чего всадники без шума покинули Утику. Никто за ними не гнался. Военачальник приказал запереть все ворота, кроме выходящих к гавани. Сам он стоял в гавани и наблюдал за отъездом сенаторов. До темноты он все прощался с ними.
Настал час омовения, ужина и беседы с философами (так пишет Плутарх). С должностными обязанностями Катон управился. К столу он пригласил двух философов, один из которых был стоиком, другой – перипатетиком. Пили вино – разумеется, сидя, а не лежа, ибо траур продолжался. За ужином стали спорить о смысле понятия свободы. На этот предмет были высказаны два взгляда. Стоик утверждал, что, вопреки видимости, свободу человеку обеспечивают лишь разум и добродетель. Люди безнравственные не могут быть независимы. Эти узники своей плоти поистине подобны рабам. – Давайте попросту рассуждать здраво, – говорил стоик, – и мы увидим в странных парадоксах моей школы элементы чистой истины, которые невозможно опровергнуть, как бы ни обманывал нас материальный мир. Ибо вопрос о свободе нашей решается не в мире вещей, а в мире идей. Перипатетик возразил: хватит уже разглагольствовать об этих стоических крайностях, которые его прямо бесят. Нравится нам это или нет, но, кроме идей и разума, существует нечто такое, как природа человека. К чему же тогда вечно твердить: «давайте попросту рассуждать здраво», если на практике мы должны также быть реалистами? Тут вмешался Катон и не дал перипатетику закончить. – Природа? – кричал он. – Значит, тело? Значит, всяческая грязь? Природа против разума? – О нет, – пытался еще защищаться перипатетик. – Речь идет о чувстве счастья. Счастье – понятие весьма сложное. Жить чистым разумом человеку не дано, это привилегия богов. – Вот именно! – загремел голос Катона. – Достигнуть этой божественности! Высвободить душу из тела! Только в этом истинная свобода!