А тебя, Лесбия, не львица ли родила? Не из камня ли у тебя сердце? О нет, Лесбия непрестанно обо мне говорит и непрестанно меня ругает. Значит, любит! Я тоже вечно ее проклинаю. Потому что люблю. Постойте, постойте… Неправда, что я дурно говорю о Лесбии. Я не смог бы говорить о ней дурно. Не смог бы так гибельно любить. Это вы там опять выдумываете… Клянусь Юпитером! Лесбия возвращается, сама возвращается, по своей воле, а я уже не надеялся, но так желал. Разве бывает большее счастье?
Miser Catulle, desinas ineptire…
Несчастный Катулл, освободись от наважденья…
Настали самые черные дни. Лесбия часто меняла любовников, а порою имела их по нескольку зараз, по мнению Катулла, – триста (полюбилось ему это число). Вилла Лесбии на Палатине стала местом непрерывных увеселений и кутежей. – Вы устроили в ее доме кабак! – кричал Катулл гостям первой великосветской львицы того времени. – А ведь там живет женщина, которую так любят, как ни одну никогда не будут любить. Я испачкаю вход вашего кабака позорными надписями. Что вы думаете? Что только у вас есть?… Вы, презренная свора развратных волокит, особенно Эгнатий, этот испанский хам, который моет зубы мочой и смеется идиотским смехом.
Однако нельзя долго заниматься Эгнатием, вон другой соперник угрожает: Равид. Дурень! Куда ты лезешь? Под огонь моих ямбов? Милости прошу, можешь и ты прославиться, если хочешь. А это кто? Геллий? Этот негодяй когда-то соблазнил жену собственного дяди. Он блудил с матерью и сестрой. Он должен оставить Лесбию в покое, ведь она ему не родня.
О, Геллий, я, правда, хотел с тобой дружить и подарить тебе стихи Каллимаха, но этому уже не бывать.
Катулл метался, встревая в безнадежную борьбу и унижаясь неслыханным образом. Не было таких аргументов, которые он поколебался бы бросить в лицо «жалким развратникам». Поэт высоких чувств и певец сексуальной одержимости откровенно показывал свою слабость, но в то же время старался осуществить угрозы. Может, ему удастся увековечить Равида, Эгнатия и прочих? Пусть тысячелетиями терзают их, как фурии, ямбы Катулла, Эгнатиев много, но, может быть, кто-нибудь когда-нибудь захочет индентифицировать личность того, который мыл зубы мочой, – и месть Катулла свершится.
Маньяк Катулл неутомимо громил соперников, обвиняя их в ужаснейших извращениях, но суда поэта ждала сама Лесбия. Вопреки характеристике, данной Цицероном, это, видимо, была женщина незаурядная. Куртизанка, наделенная умом, размахом и воображением, она знала греческую культуру и имела наклонности к литературе. Катулл называл ее «преступницей», однако не клеветал на нее, что не составило бы большого труда, поскольку Цицерон в завуалированной форме обвинил Клодию в убийстве мужа и подозрительно близких отношениях с братом. Для Катулла существовало только одно преступление Лесбии: любовные (и нравственные) муки, ему причиненные. Он знал, что делала Лесбия, даже знал, что она делала это «в переулках и на перекрестках». (Смысл, конечно, был не буквальный, а символический, и слова эти заменяли некоторое ценностное определение.) Но не в этих поступках, как таковых, обвинял Катулл Лесбию, не в них видел суть преступления, а в отказе от любви чистой и святой, от той его любви, которую ни с чем нельзя сравнить, которая, увы, уже не может быть ни добротой, ни любовной дружбой, si opitima fias (хотя бы ты и стала совершенством), и которая никогда не кончится, omnia si facias (хотя бы ты совершила все). Преступление состояло в том, что наградой за любовь были терзания. Odi et amo. Ненавижу и люблю. Почему, не знаю. Но чувствую, что так оно есть. Я испытываю муки распятого на кресте.
Наконец пришла последняя мысль: но ведь я был добр! Может быть, у богов есть жалость? Если такая жалость есть, пусть они обратят взор на меня, беспорочно прошедшего через жизнь. Я уже не прошу, чтобы она меня любила. И не прошу невозможного: чтобы она стала чистой. Я хочу выздороветь сам, избавиться от этой злой хвори. Боги, верните мне здоровье за то, что я порядочный человек.
А вы, ближайшие друзья, передайте моей милой «немного злых и последних слов». Пусть себе живет и здравствует со своими кобелями, которых она обнимает по три сотни зараз и из которых ни одного не любит душой, но только терзает печень им всем. И пусть не ждет от меня любви, как бывало, ибо по ее вине любовь эта вырвана с корнем, как цветок в поле, срезанный плугом.
Политиком Катулл не был. У него не было политической программы, в политике он не разбирался, видел только внешние проявления, несущественную поверхность исторических процессов, но смысла их не понимал. Более того, не хотел понимать и не намерен был ими интересоваться. Цезарю он прямо сказал: «Во всяком случае, я не стараюсь тебе нравиться и не желаю знать, ты бел или черен». Цезаря, возможно, это даже не задевало. Цезарь с сожалением глядел на такое обскурантское отношение к политике. Но болтовня безумствующего поэта наверняка казалась ему вредной.
Партнеры встретились далеко не равные. С одной стороны – трезвейший и дальновиднейший политик, с другой – одержимый лирик, поглощенный любовью, александрийской поэзией и светской жизнью узкого, элитарного литературного круга. С одной стороны – зрелый мужчина, владеющий своими страстями и не знающий угрызений совести, с другой – молодой человек, страстно увлекающийся и моралист. (Его творчество, впрочем, обвиняли в безнравственности. Он. ответил: «Автор должен быть чист, поэзия же не обязана».) С одной стороны – практик, с другой – романтик. С одной – ловкий тактик, с другой – беспомощный нонконформист. С одной – деятель, с другой – всего лишь наблюдатель.
Предметом нападок Катулла стали не политические идеи Цезаря и не его общественная, административная или военная деятельность. Это была не критика системы правления. Даже в выдвигавшихся Катуллом упреках в плане экономическом речь шла о частностях, не об основе. Основы Катулл не разглядел. Понятно, цезарианские круги, выступая против Катулла, обвиняли его в верхоглядстве, этот упрек сам напрашивался. Не раз делались замечания, что поэт имеет слабое понятие о системе политических отношений в Риме. Знаешь мало, а критикуешь, – так обрывали его то и дело. Ответом Катулла была эпиграмма-двустишие, в которой он заявлял, что не старается что-либо знать и что его вообще ничуть не волнует вопрос, белый ли Цезарь или черный, иначе говоря, какую программу представляет, потому что – и это надо было уже додумать самим – существуют более важные критерии и все явления дозволено рассматривать в ином аспекте. Весь мир ваших представлений меня не интересует – вот смысл этой краткой эпиграммы.
Катулл обладал чертой, у поэтов весьма нередкой: он слегка иронически относился ко всем сухим, чересчур рациональным дисциплинам, ко всякой формализации мышления и действий, к рутинерству и педантичной учености. Он посвятил книгу историку Непоту, с которым был дружен и которого любил. Но в посвящении этом есть что-то двусмысленное, а именно – пафос, за которым как бы прячется легкая насмешка. Раздумывая, кому бы посвятить свою «книжонку», свои «стишки», свои «безделки» и «пустячки», Катулл приходил к выводу, что посвятит только Непоту, ибо «ты, Корнелий… отважился изложить всю историю мира в трех томах ученых, клянусь Юпитером, и объемистых». Еще более явная ирония сквозит в характеристике Цицерона, красноречивейшего римлянина из всех, «какие есть, были и еще будут в грядущие годы», а также «наилучшего из адвокатов», тогда как Катулл – «наихудший из поэтов».
И вот человек такого психического склада начинает задираться с Цезарем. Помпей его меньше интересует: пожалуй, только как зять Цезаря. «Тесть и зять». Оба триумвира связаны семейными узами, и это невероятно раздражает Катулла, словно сам факт, что триумвиры породнились, был неслыханным «сандалом. Страсти Катулла всегда необузданны, а аргументы неисчерпаемы. Но единственно возможная для него оценка общественных явлений – это оценка моральная, стало быть, все аргументы, возмущенья и нападки будут в морализаторском плане. Ведь этот аполитичный поэт не интересуется ни мотивами политических действий, ни их эффективностью, вообще ничем, кроме проявлений добра и зла, которые он лично видит в ближайшем своем окружении.
Непосредственной мишенью для ударов Катулла редко бывал Цезарь, чаще его любимчики, в особенности Мамурра и Ватиний. Мамурра, саперный офицер Цезаря, удостоился наихудшей характеристики. Он оказался мотом, развратником, спесивцем, да еще пытается, видите ли, писать стихи, что вконец рассердило Катулла. Поэт чувствовал себя оскорбленным всеми претензиями Мамурры, а их было много и самых разнообразных. Мамурра желал, чтобы все видели его богатство, слепил людям глаза роскошью и беспечным обращением с деньгами, которыми сорил слишком уж явно. Он претендовал на высокое общественное положение как важная персона, на роль первого любовника как возлюбленный многих женщин, на роль светского человека как завсегдатай салонов, наконец, на причастность к поэзии как графоман. А между тем этот светский лев, этот король жизни, был всего лишь провинциалом из Формии. Напыщенный шут! Креатура с сомнительным происхождением! Откуда взялось все то, что эта темная личность смеет демонстрировать с таким шумом? Кто покрывает издержки? Кто оплачивает его карьеру? Цезарь, отчитайся за финансовые дела Мамурры!