Выбрать главу

Мама смотрела на меня своим самым уничтожающим взглядом, её лицо приобрело оттенок настоящей серой и синей грозовой тучи, нос заострился, глаза то тускнели, то вспыхивали.

— Так тебе, дураку, и принесут… — сказала она…

МОЯ МАМА НАЗВАЛА МЕНЯ ДУРАКОМ!

Эти юные романтики, мои родители, вырастив меня до семи лет, научив меня отличать лоджию от балкона, прецедент от претендента, лягушку от жабы и поликлинику от больницы, не удосужились предупредить меня о том, что в мире, что в нашей стране (!) бывает воровство. Я знал, что чужую вещь брать нельзя. Я думал, что воровство придумывают писатели, чтобы интереснее было читать книжки и смотреть фильмы. Я допускал, что в капиталистических странах, в самых грязных и нищих трущобах, ещё может встретиться воровство, но у нас!!! У нас, в стране победившего, в стране развитого социализма, где все граждане с детства строят счастливое коммунистическое будущее, этого просто не может быть! Воровства не может быть в реальной навязанной мне чуждыми силами жизни… Но оно… оно, судя по всему, было… Обыскав всю квартиру и не найдя солдатиков, я подумал, что поверить в то, что солдатиков украли, всё-таки легче, нежели в то, что они ушли сами или случайно распались на элементарные частицы. Учитывая, что люди, игравшие со мной в прятки, посмели залезть обутыми ногами на диван, застеленный чистым покрывалом, я понимал, что сделавшие ЭТО могли бы, наверное, и УКРАСТЬ. Украсть… Я заплакал. Это были очень горькие и бессильные слёзы. Мне не было жалко солдатиков — мне было невыносимо грустно и непосильно тяжело осознавать то, что единственный реальный мир, мир плохой и неприятный, мир не мой оказался хуже, чем я мог предположить в самых упадочных своих мыслях.

В мире воруют.

Возможно ли вернуться из этого плохого мира в старый известняковый дом с садом, где бабушка Лизавета превращалась в сороку? За что меня лишили моей Итаки? Когда-то я вернусь в это родное, в это настоящее место? Поэзия напомнила мне о моей Абсолютной Родине. И не только ощущением общей гармонии, рождающимся от чтения ритмизованных чётких слов, но и одним очень конкретным воспоминанием: единственным, что я читал в единственном доме, была странная книга «КОБЗАР» на древнем бабушкином языке… Непонятные слова, прочитанные в абсолютном времени под стволом ранглёта, всплывали откуда-то из нижней части позвоночника и накладывались на читаемое под подушкой с предательски жужжащим жучком…

Я читал слова:

На такырах по воде проходит дрожь, По брезентовым палаткам бьётся дождь, И полна людских надежд, мечтаний, дум Бесконечная пустыня Кара-Кум…

Эти слова висели волнами у лба, а сзади, продираясь под кожей, карабкаясь по острым выступам позвонков, поднимались и ныряли в голову у основания черепа, где он соединяется с шеей, проходили сквозь мозг и пристраивались к этим словам слова из бабушкиной книжки:

Кругом неправда i неволя, Народ замучений мовчить. I на апостольскiм престолi Чернець годований сидить…

Я чувствовал, что поэзия — это родное, это настоящее, это моё, это лучше, чем рисование, потому что рисование создаёт лишь иллюзию выдуманного мира, а поэзия — часть самого настоящего из всех возможных миров… «И чем больше будет стихов, — подумал я, — Тем больше будет эта часть». И я начал писать стихи.

Мои первые стихотворения были ужасны. Самым же ужасным было то, что я не желал этого замечать. Радуясь тому, что слова и смыслы легко рифмовались, что слоги укладывались в размер, я закрывал глаза на ужасающие синтаксические конструкции и убогость тем собственных творений… И я дарил эти многогранные изломанные кирпичики предполагаемого древнего мира своей избраннице на должность моей Анимы — Тане Кирсановой, пантере Багире… И она благосклонно принимала мои творения и меня. И поила меня чаем с вареньями, и танцевала со мной, не позволяя, правда, обнимать себя тесно в медленных танцах… И говорила со мной. Говорила обо всём, о разном, и я был рад говорить с ней, но меня больше увлекало следить за движениями её губ, нежели за словами, которые из этих губ выходили. Целоваться эти губы не хотели. Не хотели целоваться с моими губами. Гуляя, эти губы старались идти по центральным улицам под самыми фонарями, выбирая самые людные места. Моё желание войти в тень, в переулок, во двор не приветствовалось и встречало сопротивление. А я каждый день писал ей по стихотворению. Каждый день. По стихотворению. А если когда-то вдруг мне не хватало энергии, чтоб написать самому, я мог позаимствовать текст у Державина, например, чуть подправив его. Чуть подправив. Однажды…