Это была обычная артподготовка к уроку — когда по классу летают стулья, мешочки со второй обувью, ручки, тетради, а Абаканов швырнул треугольник. Изящный вертящийся страшный полёт пластмассового инструмента замедленно виделся мной: я наблюдал траекторию чуть под углом и я видел, как треугольник последний свой оборот завершил, вдруг воткнувшись углом в белый лоб. Красота. Под костью, к которой спереди крепятся рёбра, ухнуло от восторга, и я махнул перед собою рукой, говоря «Ух!..» Треугольник какой-то момент оставался во лбу и упал. Когда он скрылся из виду под партой, мой взгляд расфокусировался и я почувствовал себя не так: лоб пострадавшей был лбом Тани Кирсановой… Рассеявшись дальше, увидел весь класс: они все смотрели не на неё, не на Бакана, а на меня. Мне закричали: «Ты её любишь?! Беги за врачом!» Я побежал. Побежал, как во сне: переставляя пудовые ватные ноги, но не будучи в силах уйти, оторваться от взглядов и брошенных мне будто по какому-то праву слов, которые преследовали, осуждали, сверлили, липли к спине и тянулись за мной по школьному коридору, не отпуская меня на лестницах и поворотах. Я на бегу размышлял: «Если я встречу дежурного, который захочет меня остановить, я перегрызу ему артерию, вдавлю в глаза пальцы, откушу мочку уха и вобью алюминиевые форменные пуговицы каблуками в грудную клетку». Я не думал о Тане. Я думал тогда о себе и о классе: «Никто из стоящих у самой двери не побежал. Я был в конце класса, и все (ВСЕ) решили — бежать должен я. Почему? Я люблю её? Ну, предположим… Но им-то какое всем дело? Уступили почётную обязанность спасителя? Чтобы именно мне она была благодарна потом? Предпочли её жизнь, её безопасность моему успеху в любви? И сделали это почти бессознательно — все — инстинктивно… Или все устранились из-за заявленных моим поведением (провожал) отношений между двоими? Или боялись? Боялись, что кто-то (все? что за слово такое…) решат, что это он, имярек, её любит? А девочки? Почему вообще об этом шла речь, когда человека, возможно, убили? И почему не побежал Абакан? Почему не попытался тем снизить вину? Почему, как и все, посмотрел на меня? Что я за спаситель, всеми признанный таковым? Чушь…» Обошлось… Фельдшерица смазала сантиметровую в длину и полумиллиметровую в ширину щелку спиртом и отправила Таню домой. Абакан получил дружеский подзатыльник от Ромы Дименко, а я был всеобщим решением снаряжен жертве в сопровождающие домой. По дороге я тупо молчал. Она тоже. Перед дверью её квартиры я неожиданно ясно увидел её белый лоб, её кубистическое лицо, острые локти… И это Ты, Анима? Нет. Я не верю. «Ну, это… Пока…» — сказал я. «Спасибо, что проводил, — протокольно ответила Таня Кирсанова, — Приходи ко мне сегодня вечером в гости». Я намеренно (и, наверное, ожидаемо) промычал неразборчивое и удалился домой. Единственное, что меня устраивало в состоявшемся действии, — мне не надо было сегодня возвращаться в свой загадочный единомысленный класс. Я шел домой с ясным намерением перечитать шиллеровскую перчатку: ситуация казалась мне схожей, хотя и не вовсе буквально. А кроме того — проткнутые лбы уравнивали меня с Таней в странном каком-то ощущательном посвящении. Это чувствовалось по тону, которым она приглашала меня к себе в гости. Распавшееся некогда во мне, распалось теперь и в ней, а ложь невозможна в луче между двумя пронзительными отверстиями… Что я имел в виду, когда говорил Тане Кирсановой, что люблю её? О, безусловно, я имел в виду то и лишь то, что я подвергся модному веянию, конъюнктуре, стадной блажи своих малоумных ровесников… И сегодняшний амфитеатр…
Поймав себя на лжи прежде всего себе самому, я не мог больше общаться с Таней Кирсановой, иначе как с рядовой одноклассницей, обмениваясь изредка идеями по решению «задач повышенной сложности» по математике или спрашивая зелёную ручку. Последнее — у неё — в последнюю очередь. Избегал, будто ощущая что-то вроде вины. Но появившаяся уже привычка более или менее близко общаться с девочкой заставляла искать ей замену. Пусть и без всякой любви (что это такое?), но как-то… Как ни казалось самому странным, взоры всё чаще обращались к веснушкам и круглому личику Титоренко, с которой всё, собственно, и началось. Долго боролся с назревшим решением отменить собственное предыдущее о признании её некрасивой: чем больше разглядывал её, чем пристальнее, тем красивее, привлекательнее, чуть ли не аппетитнее казалась Таня Титоренко; хотелось её трогать, лизать, кусать… Поскольку всё это казалось маловероятным, хотелось хотя бы поговорить, побыть вдвоём в одной комнате, посмотреть на неё достаточно долго, не отвлекаясь ни на что вокруг, и быть уверенным, что она тоже на тебя смотрит в это же время или, по меньшей мере, знает, что ты на неё смотришь, разглядываешь её, ей любуешься.