– Он будет сидеть в тюрьме, – отрезала Евфемия. – В башне под охраной господина Боршнитца. Пойдет под суд. Если кто-нибудь его обвинит. Я имею в виду серьезные обвинения.
– А! – Князь махнул рукой и широким жестом откинул лирипипу на спину. – Ну его к дьяволу. У меня тут дела поважнее. Продолжайте, господа. Сейчас начнется бургурт[314]… Я не стану портить себе впечатление и бургурта не пропущу. Позволь, Адель. Прежде чем начнется бой, рыцари должны увидеть на трибуне Королеву красоты и любви.
Бургундка приняла поданную руку, приподняла шлейф. Связанный оруженосцами Рейневан впился в нее взглядом, рассчитывая на то, что она обернется и глазами или рукой подаст знак. Надеялся, что все это лишь уловка, игра, фортель, что в действительности все остается по-прежнему и ничто между ними не изменилось. Он ждал этого знака до последней минуты.
И не дождался.
Последними покинули навес те, кто на разыгравшуюся сцену смотрел если и не с гневом, то с удовольствием. Седовласый Герман Цеттлиц, клодский староста Пута из Частоловиц, и Гоче Шафф – оба с женами в конусовидных ажурных хенниках[315], сморщенный Лотар Герсдорф из Лужиц. И Болько Волошек, сын опельского князя, наследник Прудника, владелец Глогувки. Последний, прежде чем уйти, особенно внимательно из-под прищуренных век следил за происходящим.
Разгремелись фанфары, громко зааплодировали толпа, герольд выкрикнул свое laissez les alleru aur honneurs. Начинался бургурт.
– Пошли, – приказал армигер, которому маршал Боршнитц доверил сопровождение Рейневана. – Не сопротивляйся, парень.
– Не буду. Какая у вас башня?
– Ты впервые? Хе, вижу, что впервые. Приличная. Для башни.
Рейневан старался не оглядываться, чтобы лишним волнением не выдать Шарлея и Самсона, которые – он был в этом уверен – наблюдают за ним, смешавшись с толпой. Однако Шарлей был слишком хитрым лисом, чтобы дать себя заметить.
Зато его заметили другие.
Она изменила прическу. Тогда, у Бжега, у нее была толстая коса, теперь же соломенные, разделенные посередине головы волосы она заплела в две косички, свернутые на ушах улитками. Лоб охватывал золотой обруч, одета она была в голубое платье без рукавов, под платьем белая батистовая chemise[316].
– Светлейшая госпожа. – Армигер кашлянул, почесал голову под шапкой. – Нельзя… У меня будут неприятности.
– Я хочу, – она смешно закусила губку и топнула немного по-детски, – обменяться с ним несколькими словами, не больше. Не говори никому, и никаких неприятностей не будет. А теперь – отвернись. И не прислушивайся.
– Что на этот раз, Алькасин? – спросила она, слегка прищурив голубые глаза. – За что в путах и под стражей? Осторожней! Если скажешь, что за любовь, я сильно разгневаюсь.
– И однако, – вздохнул он, – это правда. В общем-то.
– А в деталях?
– Из-за любви и глупости.
– Ого! Ты становишься откровеннее! Но, пожалуйста, поясни.
– Если б не моя глупость, я сейчас был бы в Венгрии.
– Я, – она взглянула ему прямо в глаза, – и без того все узнаю. Все. Каждую деталь. Но мне не хотелось бы видеть тебя на эшафоте.
– Я рад, что тебя тогда не догнали.
– У них не было шансов.
– Светлая госпожа. – Армигер повернулся, кашлянул в кулак. – Поимейте милость…
– Бывай, Алькасин…
– Будь здорова, Николетта.
Глава двадцатая,
в которой в очередной раз подтверждается старая истина, что уж на кого, на кого, а на друзей по учебе всегда можно рассчитывать.
– Знаешь, Рейневан, – сказал Генрик Хакеборн, – повсюду утверждают, что причиной всяческих несчастий, служащих с тобой, всего зла и твоей печальной участи стала французка Адель Стерча.
Рейневан не отреагировал на столь новаторское утверждение. Крестец у него чесался, а почесать не было никакой возможности, потому что руки были стянуты в локтях и вдобавок прижаты к бокам кожаным ремнем. Кони отряда били копытами по выбоистой дороге. Арбалетчики сонно покачивались в седлах.
Он просидел в башне зембицкого замка трое суток. Но не сдался. Его заперли и лишили свободы, это правда. Он не был уверен в завтрашнем дне, и это тоже правда. Но пока что его не били и кормили, хоть скверно и однообразно, но зато ежедневно, а от этого он успел отвыкнуть и с приятностью привыкал опять.
Спал он плохо не только из-за свирепствовавших в соломе блох внушительных размеров. Всякий раз, закрывая глаза, он видел бледное, пористое, как сыр, лицо Петерлина. Или Адель и Яна Зембицкого в самых различных взаиморасположениях. И не мог сказать, что хуже.