Рейневан вышел на улицу, вздохнул. Прага утихала. Отголоски буйных забав понемногу уступали место хорам надвлтавских лягушек и сверчков в монастырских садах.
Он направился в сторону Конских ворот. Из домов и подвальчиков, мимо которых он проходил, сочились кислые ароматы, слышался звон посуды, девичьи попискивания, уже немного туповатые выкрики и все менее стройное пение.
Повеял ветерок, неся запахи цветов, листьев, тины, дыма и бог весть чего еще.
И крови.
Прага продолжала смердить кровью. Рейневан постоянно чувствовал этот преследующий, не покидавший его смрад. И вызванное этим смрадом беспокойство. Прохожие встречались все реже. Неплаховых шпиков поблизости видно не было. Но беспокойство не проходило.
Он свернул на Старую Пасижскую, потом с Пасижской на улицу, носившую название «В Яме». Мысли его уносились к Николетте, к Катажине Биберштайн. Он думал о ней неотрывно, и результаты не замедлили сказаться. Воспоминания вставали перед глазами такими живыми и реальными, с такими деталями, что в конце концов это стало просто невыносимо. Рейневан невольно остановился и осмотрелся. Невольно, потому что ведь знал: все равно идти некуда. Уже в августе 1419 года, всего через двадцать дней после дефенестрации, в Праге прикрыли все до единого бордели, а всех до единой веселых девиц изгнали за пределы городских стен. Во всем, что касалось строгости нравов, гуситы были чрезвычайно суровы.
Реалистические и очень детальные воспоминания о Катажине вызвали и другие ассоциации. Хозяйкой жилья в доме на углу улиц Святого Стефана и На Рыбничке, которое Рейневан делил с Самсоном Медком, была пани Блажена Поспихалова, вдова, изобилующая прелестями женщина с милыми голубыми глазами. Глаза эти несколько раз останавливались на Рейневане столь выразительно, что он начал подозревал ее милость Блажену в желании свершить, а может, и свершать далее то, что Шарлей привык весьма пространно именовать «связью, зиждящейся исключительно на страсти к слиянию, не санкционированному Церковью». Остальная часть мира называла это гораздо короче и значительно сочнее. А к столь сочно определяемым вещам гуситы, как уже сказано, относились чрезвычайно сурово. Обычно, правда, это делали скорее напоказ, но ведь никогда не известно заранее, из чего и из кого исполнители пожелают сделать объект демонстрации. Поэтому, хоть Рейневан и понимал взгляды ее милости Блажены, тем не менее делал вид, будто не понимает. Частично из нежелания навлечь на свою голову неприятности, частично — и это даже скорее — из желания сохранить верность своей возлюбленной Николетте.
Из задумчивости его вывело яростное мяуканье, из темного проулка справа выскочил и помчался по улице рыжий котище. Рейневан немедленно ускорил шаг. Кота вполне могли спугнуть шпики Флютека. Но это могли быть и обычные грабители, поджидающие одинокого прохожего. Смеркалось, пустело, а когда становилось темно, новомястские улочки переставали быть безопасными. Особенно теперь, когда большую часть городской стражи призвали в армию Прокопа, не следовало в одиночку болтаться по Новому Мясту.
По сему случаю Рейневан решил покончить с одиночеством. В нескольких шагах перед ним шли двое пражан. Чтобы их догнать, надо было как следует поднапрячься, они шли быстро, а услышав звуки его шагов, заметно заторопились. И резко свернули в переулок. Он вошел вслед за ними.
— Эй, братцы, не пугайтесь! Я только хотел…
Они обернулись. У одного рядом с носом был набухший гноем нарыв. А в руке нож, обычный мясницкий нож. Другой — пониже, крепенький — был вооружен тесаком с изогнутой ручкой. И это были не шпики Флютека.
Третий, тот, который шел следом, спугнувший кота, седоватый, шпиком не был тоже. Он держал дагу[31], тонкую и острую, как игла.
Рейневан попятился, прижался спиной к стене. Протянул грабителям свою медицинскую сумку.
— Господа… — пробормотал он, звеня зубами. — Братцы… Берите… Больше у меня ничего нет… Сми… Сми… Смилуйтесь… Не убивайте…