На листе бумаги я нарисовал семь овалов. Первый самый большой, следующие меньше и меньше. К первому подрисовал голову, усы, руки, топор, ноги, а возле них – собаку с толстым хвостом, – это папка с Байкалом. Мусоля карандаш и морщась от великого усердия, нарисовал маму, следом – сестёр и брата. Подписал: Папка, Мама, Люба, Лена, Серёжа, Настя, Сашок. «Вот вся она наша семья!» – был горд своим творением я.
– Мам, смотри, как я нарисовал. Вот ты! – Я улыбался, ожидая похвалу.
– Опять у тебя нос грязный. А почему на коленке дыра? – Она сырой тряпкой машисто вытерла мой нос. Мне было больно. Я едва не заревел.
– Смотри, ты с Байкалом, – невольно непочтительным голосом сказал я папке.
– А, ну-ну, добро, добро. Похож, – мельком, небрежно взглянув на рисунок, вроде как зевнул он. Размахнувшись топором, выдохнул: – Уйди-ка!
Мои глаза щипнули слёзы. Я крутил, крутил – и открутил-таки! – пуговицу на рубашке. «Они поругались, а я как виноватый. Вот было бы мне не восемь лет, а восемнадцать, я им ответил бы!» И мою душу переполнило настолько неодолимой обидой, что я грубо оттолкнул от себя кота Наполеона, который начал было тереться о мою ногу. Наполеон посмотрел на меня взглядом, который ясно изъявлял: «И как же, молодой человек, понимать вас прикажете? Я всю жизнь честно служу вашей семье, ловлю мышей, а вы эдак меня благодарите? Ну, спасибочки!»
Я взял нашего бедного старого кота на руки и погладил, и он замурлыкал, жмуря слезящиеся, подслеповатые глаза.
Я вошёл в дом. На кровати сидел брат и играл со щенком Пушистиком – натягивал на его голову папкину рукавицу. Чёрный с белым хвостом щенок отчаянно и радостно сопротивлялся. Меня не смешила, как обычно, проказа брата, я с минуту сумрачно, словно он виновник моей обиды, смотрел на Сашка. Залез под свою кровать: я так частенько поступал, когда хотелось поплакать. «Я им не нужен. Они меня не любят. Пусть! И я их не буду любить. Уеду от них навсегда! – неожиданно решил я. – Вот только куда бы? Может, в Америку или в Африку? Но где взять денег на электричку? Лучше поближе. Пешком. Возьму с собой Ольгу Синевскую. Она будет мне мясо жарить, а я – охотиться на медведей. Ух, житуха начнётся у нас: игры день и ночь да будем, когда захотим, варить петушков из сахара!..»
В дверном проёме я хорошо видел весь наш двор. К маме, улыбчиво супясь, приблизился папка. Тихонько кашлянул, конечно, для неё. Но по строгому, просто-таки ледяному выражению маминого лица можно было подумать, что важнее стирки для неё на всём белом свете ничего нет.
Интересен и смешноват в эту минуту был для меня папка: я знал его как человека несколько величавого в своей непомерной богатырской силе, уверенного в себе беспредельно, теперь же он походил на боязливого, запуганного родителями ученика, раболепно стоящего перед учителем, который раздумывает – поставить ему двойку или авансом тройку.
– Аня, – позвал он маму.
– Ну? – не сразу, глухо после долгого молчания и рублено отозвалась она, не прекращая стирать.
– Квас, Аня, куда поставила? – Папка почему-то не отваживался сказать о главном.
– Туда, – ответила она, сердито шевельнув бровями, и мотнула головой на сени.
Папка напился квасу и, проходя назад к дровам, дотронулся рукой до плеча мамы, но так, как прикасаются к горячему, определяя, насколько горячо.
– Ань…
– Уйди!
– Что ты, ей-богу? Выпил с мужиками. Аванс – как не отметить? Посидели да – по домам. Что теперь, врагами будем? – Папка дрожкими пальцами пощипывал свою черноватую с волоском бородавку над бровью.
– Ты посидел, а двадцати рублей нету. И сколько раз уже так? А Любче, скажи, в чём зиму ходить? Серьге нужны ботинки. У Лены школьной формы нету, да всего и не перечислишь. А он посидел… седок! – с язвительностью воскликнула мама.
– Ладно тебе! Руки-ноги есть – заработаю. До сентября и зимы ещё ой-еёй сколько. – Папка опять дотронулся до её плеча.
– Отстань, ирод.
– Будет тебе.
– Дрова руби… седок-наездник.
Папка досадливо отмахнул рукой, резво пошёл было, однако в некоторой нерешительности остановился. Вдруг подскочил к маме, обхватил её за колени и – взмахнул вверх. Мама: «Ох!», а он, как сказочный богатырь, громоподобно захохотал.
– Да ты что, змей?! А но, отпусти, кому говорю?
– Не отпусьтю, – игриво коверкает он язык, видимо, полагая, что несерьёзным поведением можно умерить мамину суровость.
– Кому сказано? – вырывалась она.
– Не-ка.
Помолчали. Маме стало неловко и, похоже, стыдно, она вспыхнула, когда выглянули на шум соседи.
– Отпусти, – уже тихо и как-то по-особенному кротко произнесла она, и папке, без сомнения, стало ясно, что примирение вот-вот наступит.
Он поставил её на землю и попытался обнять. Мама притворялась, будто бы ей неприятно и отталкивала его.
– Иди, иди: вон рубить-то ещё сколько, – пыталась говорить она строго и повелительно, однако улыбка расцветала на её лице.
Люба и Лена, убиравшие во дворе мусор, загадочно-игриво улыбнулись друг другу. Мама и папка вошли в дом. Я замер.
– А где у нас Серёга? – громко спросил папка.
– Да под кроватью, Саша, точно бы не знаешь его повадку, – шёпотом сказала мама, но я расслышал. Сердце моё приятно сжалось в предчувствии весёлой игры с папкой; он любил пошалить с детьми.
– Знаю, – махнув рукой, шёпотом же ответил он. – Это я так. Дуется на нас. Сейчас развеселю. – И громогласно, трубно, для меня, сказал: – Куда же, мать, он спрятался? – Стал притворно искать.
Я вознамерился перехитрить его. Шустренько прополз под кроватью и затаился за шторкой; смиряя дыхание, зажимал рот ладонью, чтобы не засмеяться.
– Наверно, Аня, под кроватью? Как думаешь?
– Не знаю, – притворялась и мама. – Ищи… сыщик-разыщик.
Не выдержав, я выглянул из-за шторки – и моё лицо как полымем обожгло: на меня в упор смотрела мама. Она, видимо, заметила мои перемещения. Я приставил палец к губам – молчи! «Конечно, конечно! – ясно вспыхнуло в её расширившихся глазах. – Разве мама способна предать сыночка?»
Не обнаружив меня под кроватью, папка озадаченно покрутил усы, даже подёргал их, как бы будя себя.
– Гм! Не иначе, на улицу вышмыгнул, чертёнок, – решил он.
– А я вот он! А я вот он! Бе-е-е!..
«И я хотел их не любить, – думал я, когда папка подхватил меня на руки и стал кружить. – Папка такой хороший, а мама ещё лучше!..»
И мне снова всё-всё в этом летнем, солнечном, дневном мире представлялось весёлым, добрым, распахнутым, созданным для меня и моих близких. Мама представлялась самой доброй, нежной, а папка – самым весёлым, сильным. И нынешняя моя обида, и прошлые – просто-напросто недоразумения; они как тучки, которые непременно улетают, и вновь жизнь становится прежней, прекрасной. Мне казалось, что доброта и веселье пришли к нам навечно, что никаким бедам больше не бывать в нашем уютном доме, в нашей большой семье.