Через день я уехал домой и больше уже никогда не видел Люсю. Её родители разошлись, и она куда-то переселилась с матерью. Я долго, томительно, нежно грустил о Люсе, захватывающе почуяв в ней родную, близкую душу. Быть может, я полюбил эту скромную, невидную, но столь сердечно обаятельную, редкостную девочку. Однако сколько ещё впереди меня ждало разлук с теми, с кем я хотел бы бок о бок провести всю свою жизнь!
16. Лопнула струна
Я вернулся с сёстрами домой из Балабановки хотя и ранним, но серым потёмочным вечером, когда на нашу еланскую некрасиво смёрзшуюся землю с прогнувшегося неба кусками падал липучий, мокрый, первый в этом году, снег. Закрадывалось за шиворот и на грудь, растекалось, забивало глаза. До ворот добрались, можно сказать, на ощупь. Никто в доме не обрадовался нашему приезду. Мама без движений лежала на нерасстеленной кровати в одежде, в своём неизменном хозяйственном халате, лицо её с призакрытыми глазами было натянутым и бесцветным. Свет во всех комнатах был выключен, лишь из окон сквозь задёрнутые шторы нам серо подсвечивала бледная снеговая мозглость.
– Прибыли? – слабым, подхрипывающим – да она ли сказала?! – голосом спросила мама, не открывая глаза шире, будто не хотела никого и ничего видеть. – Слава богу, – уже угадал я по её губам. Смотрела мимо нас в пустой, затянутый темью угол под самым потолком.
«Опя-а-ать!..» – дёрнулось так, будто на разрыв или рывок, моё сердце. Но что «опять» – я и не хотел, и уже не мог вымолвить.
– Мама выгнала отца, – шепнула мне Люба, потирая пальцами набухшие сухие выплаканные глаза. – Снова задурил… Какой же он непонятный!
И в этих её некрасивых воспалённых глазах, и в этих её выдавленных злых словах «Какой же он непонятный!» нет уже ничего детского, девчоночьего, а только взрослое горе и отчаяние. И сейчас в сумерках дома – отчего же пораньше при свете не примечал? может, чрезмерно был захвачен собой, своим детством с играми и весельем? – я впервые разглядел, что наша красавица и умница Люба очень похожа на маму, особенно на тот её великолепный молодой портрет над комодом, и это открытие отчего-то меня нехорошо тронуло и даже опечалило.
Когда за окном всё собою придавил мрак ночи и сугробов, приходил отец. Мама ещё раньше запёрлась на все запоры и замки и запретила нам открывать ему. Он умолял впустить, просил прощение, ласково – утончая голос – звал нас по именам, но мама грозно и молниеносно взглядывала на каждого, кто, как ей могло казаться, хотел подойти к двери, и мы не смели ослушаться.
– Пропаду я без вас, родные мои, – как из длинной-длинной трубы, с гулом докатывался жалкий – «Да его ли?!» – голос отца.
– Аня, Аннушка! Не будь ты такой жестокой…
Мама недвижимо лежала; мне показалось, что вся она оледенела. Мне стало страшно и тоскливо; я почувствовал себя знобко, хотя обе наши печи были протоплены на славу. «Почему, почему она не хочет простить папку? Ведь как просто – взять и простить!..» – Но верил ли я по-настоящему, что столь может быть просто в жизни – взять и простить?
Отец, потолкавшись у дверей, поговорив с собаками Байкалом и Антошкой, ушёл во тьму; я прислушивался, прилипнув ухом к жгуче холодному окну, с необъяснимой надеждой, как вскрипывал под его ногами снег.
Мы не спали. Без света сидели по комнатам на кроватях и молчали. Что принесёт новый день в наш дом? Новую горесть, печаль, разочарование, очередные скитания? Неужели и вправду невозможно нам жить в радости и согласии?
Мама неожиданно встала и – сняла со стены гитару. Тронула струны раз, ещё раз. Тихонько, будто пугливо, откачнулась во тьму комнат неясная расстроенная мелодия. Я разглядел, как поморщило мамины губы улыбкой.
Ещё коснулась, ещё разок. Но нужная мелодия, кажется, не выходила. Мама прошлась по струнам вроде как строже, требовательнее, что ли.
И вдруг – что-то дребезжаще треснуло, разорвало только-только родившуюся – возможно, ту – мелодию, разбито и хлёстко следом зазвенело, и в сердце моё ударило, точно чем-то тупым и твёрдым, тишиной.
– Лопнула струна, – невероятно буднично, словно бы так и должно было быть, сказала мама. – А ведь я легонько наигрывала… искала… теперь, видать, долго не найти мне…
Мы сбежались со всех комнат к маме, прижались к ней. Мы всё ещё были нашей большой единой семьёй.
К утру столько наворочало этого влажного, тяжёлого снега, что мы не смогли сразу открыть дверь. Но нам и не хотелось никуда идти, не хотелось покидать дом: в нём тепло, чисто, обжито́, в нём мы вместе, а там, на улице, в большом предзимье, мы разделимся и каждый пойдёт по своей дороге. А вдруг заблудимся, не встретимся, да бог знает, что ещё может стрястись? Но – надо выходить: закончились каникулы, пора идти в школу, а маме – кормить поросят, потом пробежать по конторам, чтобы помыть полы.