– Я… хочу, – вымолвил Илья и в великом детском чувстве стыда не смог ответно посмотреть на женщину.
– Ладненько. – И она несколько лениво, буднично стряхнула с плеч халат, отбросила его далеко на кресло.
Илья оторопел и задохнулся; зачем-то стал сминать и ломать свои длинные белые тонкие пальцы.
Галина за рубашку, как за поводок, привлекла его к себе, повалилась спиной на кровать и широко раскрыла для него протянутые руки. Он, мертвея, подумал, что совсем ничего не умеет, что она наверняка будет смеяться над ним – мальчишкой, сосунком, и его младенческое смятение взметнулось волной, затопляя рассудок, убыстряя дрожь во всём теле. Он неловко – выставленным локтём – подкатился к Галине, неприятно влажно тыкнулся в её губы. Осознал мгновенно, что получается как-то совсем уж не так, бестолково и даже грубо. «Фу, у меня слюни текут», – подумал он, желая отвернуться, а то и сбежать, исчезнуть. Но встретил её новый для себя, улыбчивый, подманивающий, взгляд всё таких же, однако, грустных, таинственно отягчённых глаз, и все боязни его, и вся совестливость его тотчас отхлынули.
Потом они неподвижно, даже тая дыхания, лежали в обнимку с закрытыми глазами, и Илья не желал ни двигаться, ни открывать глаза, потому что его состояние было прекрасным, дивным сном. Так, быть может, пролежали бы они долго, да вторглись смеющиеся грубые голоса и громкая трескучая музыка. Илье стало тревожно и досадно: не надо бы прерывать сладостное сонное блаженство его души и тела! Он чувствовал, что и Галине хочется тишины и одиночества с ним рядом. Но как вернуться к прекрасному сну для двоих? – Илья не знал. Но знала Галина – она рывком набросила на Илью и на себя одеяло, и в темноте этого маленького домика жарко и с жадностью целовала и миловала своего юного любовника.
Счастливому, но физически уставшему Илье, уже расслабленно и томно ласкавшему женщину, подумалось, что если кто-нибудь ему скажет, что не это его общение с женщиной, не всё то, что между ней и им произошло, происходит и, несомненно, будет происходить ещё и ещё, важно в жизни, что важнее, интереснее болтовня, обман, фальшь, ничтожные интересы быта и вся-вся прочая чепуха, семейная или даже всей страны, то он такому человеку как-нибудь этак дерзко усмехнётся в глаза и… да что там! наверное, промолчит: разве возможно словами объяснить и выразить сегодняшнее блаженство своей души, своего тела? Может быть, – в рисунке, кистью? Что ж, надо попробовать после, а сейчас – только она, только она!..
Апрель и май Илья до того скверно и безобразно учился, что педагоги, приходившие к его пониклым родителям, вызывавшие их в школу, звонившие им, однозначно заявляли, что он, по-видимому, не сдаст выпускные экзамены. Мария Селивановна плакала, а отвердевавший Николай Иванович уже не знал, что и предпринять. Илью гневно и взыскательно разбирали на классном собрании, и он, повинный с головы до ног, выслушал всех с опущенными глазами и на сердитый вопрос, думает ли он исправляться, – промолчал, никак не отозвался. Выставили Илью и перед всем педагогическим советом, но и там он «глубокомысленно безмолвствовал», как подметила его классная руководительница Надежда Петровна. Кто-то из педагогов на его упрямое молчание и странные поступки последних месяцев сказал, что парень погиб, другие – дескать, повредился умом, третьи предложили выгнать из школы. А директор Валентина Ивановна рявкнула:
– Всех вас, мерзавцев и тунеядцев, посадить бы на голодный паёк и за колючую проволоку загнать бы! – И своим грозным мужским взором долго в густой тишине педсовета взирала с трибуны на Панаева. Тихо, но страшно выкрикнула: – Вон!
Илья ненавистно взглянул на неё и с вызывающей неторопливостью вышел. «Что они знают о жизни? – подумал он о педагогах по дороге к Галине, убыстряя шаг. – Ограниченные, жалкие, серые людишки!..»
Илья забросил писать картины маслом и акварелью, потому что такая работа требовала серьёзного напряжения мысли и сердца. Его душа, быть может, перестала развиваться. Лишь время от времени набегало на него художническое томление, и он делал скорые, неясные наброски карандашом или углём. Человек, привыкший глазом, умом и сердцем к простым, понятным штрихам, краскам и сюжетам, скорее всего не смог бы разобраться в весенних набросках Ильи. Но можно было увидеть в неопределённых линиях абстрактных картинок Ильи то, что ворвалось в его жизнь: он и через рисунок и линию открывал и утверждал для себя настоящую, истинную, в его представлении, жизнь. Рисунки, нередко, были фантастическим сплетением тел, растений, облаков, ещё чего-то необыкновенного – Илья и сам вразумительно не мог объяснить самому себе, что они означают. Как, к примеру, обнажённое человеческое тело может быть связано с небом, облаками или ветвями сосен и кустарников? Но совершенно ясно Илья понимал – то, что подняло и понесло его, это – ветер чего-то нового, радостного, долгожданного в его жизни, и потому торжествующими и другой раз ликующими оказывались все его художественные работы нынешней весны.