– Серёга, – протолкнул, выкашлянул я.
– Меня… – назвал он своё имя, но я не расслышал и не переспросил; мне послышалось слово Рафидж – так и стал его звать.
Он – несомненно, приветственно и даже, боюсь сказать! победно – приподнял, выставил большой палец на руке и – улыбнулся. Да, да, улыбнулся – корковато спечёной нижней губой, едва шевельнувшейся ноздрёй раздробленного носа и бровью-болячкой. Я тогда подумал, что Рафидж будет жить.
Он закрыл глаза и, видимо, сном норовил уйти от болей и мук.
Я ушёл ко второму. Он вяло, огрузло лежал на кровати, укрытый по пояс простынёй, и – опять не могу найти другого слова – скулил, утробно, сердито, но беспомощно тоненько, как брошенный щенок, наверное. Больной показался мне тусклым, печальным, сморщенным стариком. Но, присмотревшись, я обнаружил, что морщины неестественные: кожа стягивалась от натуги, скорее, от надсады, изредка расслаблялась и распрямлялась, и на его унылом бескровном лице я различал зеленцевато-синие прожилки, будто полоски омертвелости. У парня оказалось огнестрельное ранение лёгкого. В палате господствовал дух разложения. Механически-тупо да с каким-то ещё противнейшим верещанием гудел отсосник, выкачивая из груди гной.
Он лежал с открытыми глазами, но, казалось, ни меня, ничего вокруг не видел. Я подумал, что он живёт уже не здесь, а где-то там – далеко-далёко от нас.
– Судно, – выговорил он с полувздохом и, кажется, с неудовольствием и досадой.
Выходило, что всё же видел меня.
Я принёс; выполнил, что надо.
– Как ты себя чувствуешь, парень? – полюбопытствовал я.
– Ты не поймёшь.
Он говорил надрывно, всхлёбывая и как бы даже давясь, но зачем-то силился пропустить слова через зубы. Но и зубы уже были слабы. Чувствовалось: каждое произнесённое им слово – вздрог, а то и взрыв боли.
Я чуточку обиделся. Ещё постоял, ожидая просьб, и направился к двери.
– Умру… скоро умру, – услышал я, но не понял: то ли спросил он, то ли утвердительно сказал.
– Не говори глупости, – постарался мягко возразить я, но, наверное, получилось грубовато. – У тебя пустяковая рана, а ты помирать собрался. Посмотреть бы тебе на таджика из соседней палаты – как его разворотило гранатой! Мясо, а не человек, однако – даже улыбается.
– Мне больно, – процедил он и закрыл глаза; на его впалые омертвелые щёки выжалась из-под распухших век влага.
– Ничего… поправишься.
Но верил ли я своим словам?
– Тебя как зовут? – спросил я.
– Иваном.
Я назвал себя, однако продолжать разговор мне отчего-то не хотелось. Постоял для приличия и вышел.
По утрам в морозном густом воздухе метались, гонимые ветром, снежинки. Из открытой форточки тянуло сыро, промозгло; припадало к земле грязновато-серое небо. Мне было зябко, неуютно, но тоску и скуку я одолевал, исправно ухаживая за своими больными, Иваном и Рафиджем. Они, вопреки предсказаниям и ожиданиям многих, мало-помалу выкарабкивались, становились словоохотливее, особенно Рафидж. Он и поведал мне первым о том, что с ним стряслось.
– Где, Сергей, у меня голова? – спросил он как-то раз.
Я усмехнулся и дотронулся до его лба пальцем.
– Ва-а! Какая это голова? Качан капусты. Вот она что такое.
Рафидж попытался взмахнуть рукой, да боль саданула, и он застонал. Южный бурлящий темперамент требовал жестов. От досады, что не может сполна выразить свои чувства, Рафидж чертыхнулся.
– Почему ты ругаешь свою голову?
– Она – плохая голова. Я взял гранату, дёрнул колечко и хотел бросать её. А голова? Что она сделала, моя глупая голова?
Рафидж настолько вошёл в роль гневного судьи, обличителя, что, казалось, жёг меня своим одноглазым нездешним взглядом.
– Ва-а! Бестолковая голова! Захотелось снять с плеча автомат – тогда дальше метну гранату. Я положил под бок гранату и – хоп: скинул автомат. Схватил гранату и швырнул. Трах, трах! Баста! Здесь очнулся. Вот такая голова у меня. Дурная башка.
И впрямь, что-то нелепо-смешное в его истории; наверное, можно было бы посмеяться, да каков её исход! Рафидж, видел я, парень неглупый, здравомыслящий, однако, дурень такой-сякой, надо же – положил рядышком с собой гранату с выдернутой чекой! Его поступок – чудовищная нелепость. Хотелось дальше всех бросить гранату, пощеголять перед сослуживцами и командирами, – о-о, человечья природа!
А вот Иван долго мне не открывался. Но однажды ему стало очень плохо, он посинел, почернел, вызеленился на щёках и лбу, – стал страшен и стар. Задыхался. Я рванулся к двери, чтобы сбегать за врачом.