Выбрать главу

Затих. Я думал, засыпает, наконец-то. Так, несомненно, легче ему, бедолаге, жить, перемогаться. Но вдруг – вскрик. Его грудь стала колотиться в порывистых вздохах. Замер и, явно осторожно, вроде бы – ищу точное слово – сберегающе дыша – сберегал силы, чтобы до конца высказаться? – тихонечко вымолвил:

– Жить… жить хочу. – И его глаза подзакатились, бело остекленели.

Я заворожённо смотрел на его лицо – оно стремительно наливалось зеленовато-грязной, как болотная жижа – я так тогда и подумал, – бледностью, и мне почудилось – щёки, губы, подбородок растекались и вздувались. Он весь обмякал, глубоко уходил плечами в постель. Я вздрогнул, чего-то испугавшись. Выскочил в коридор и крикнул медсестру. Она, только взглянув на него, во весь опор кинулась за врачами.

Пока их не было, я стоял возле Ивана. Я впервые видел, как из человека уходит жизнь, – тихо, возможно, деликатно тихо. Не чувствовала ли жизнь какую-то вину перед умирающим? Он становился затаённым, необыкновенным, и мне показалось, что губы его обращались в кроткую ребяческую улыбку. Полузакрытым глазом он смотрел на меня, но в этом взгляде я уже не видел ни боли, ни страха, ни каприза, ни укора, лишь глубокий-глубокий покой и умиротворение. Я зачем-то дотронулся до его руки: может, разбудить хотел? Не помню, не знаю. Рука его оказалась костисто твёрдой и холодной, и мне мгновенно стало холодно, я даже, кажется, задрожал.

В палату ворвалось человек пять. Они вкатили какой-то электрический аппарат. Меня подтолкнули к двери.

Не помню, как я шёл по коридору. Осознал себя уже сидящим на стуле возле медсестринского столика. Потом – наверное, через десять-пятнадцать минут – из палаты Ивана вышли все пятеро врачей и молчком, вразброд потянулись по коридору. Рядом со мной присела медсестра, вынула из шкафчика ярко-жёлтую табличку из клеёнки (такие клеёнки – зачем-то вспомнилось мне – подстилали детям в детском саду) с вязочками и написала: «Абаринов Иван Ефремович. Умер 14 марта…»

«Боже, – подумал я, – вот так вот буднично и просто? Да как же так, да почему, да за что?..» – роились во мне бунтарские, но никчемные вопросы.

Начальник отделения велел мне и ещё одному парню унести тело Ивана в мертвецкую. За руки за ноги мы положили его на носилки, накрыли простынёй и подняли.

– У-ух, тяжё-о-о-ленький! – зачем-то хохотнул мой напарник.

Я, сдавливая губы, промолчал.

Мы принесли Ивана к тёмному домку, сутулой одиночкой стоявшему за госпиталем в ощетиненном боярышнике у несоразмерно высокого забора. Угол диковато пустынный, сырой, серый; в сторонке – ещё не легче! – мусорка. Напарник деловито отомкнул увесистый замок, отворил скрипучую, обитую заржавелым металлом дверь и включил свет. Мы увидели выщербленную бетонную лестницу, уползавшую глубоко под землю; пахну́ло плесенью, мышами. В тех глубинах находилось, кажется, единственное помещение, гулкое, сумеречное, как ущелье или пещера. Из предметов остался в моей памяти длинный, обшитый той же ярко-жёлтой клеёнкой стол. Здесь этот солнечно-радостный, чуть не торжествующий колер жизни смотрелся уже невыносимо нелепо, почти насмешкой, циничным глумлением. «Куда мы тебя, дружище, принесли?!» – не смирялось моё сердце.

Мы положили Ивана на этот стол. Нога его присвалилась с края, и перед моими глазами блеснула весёлым огоньком привязанная к голени табличка. Я отчего-то поспешно задёрнул его ногу простынёй, однако открылось лицо, уже безобразно зелёное, совершенно мне незнакомое. Я – наверх, скорее наверх. Напарник выключил свет, а мне хотелось сказать: да пусть горит, жалко тебе, что ли! Я не вытерпел – оглянулся: как ты там, Иван? Его не было видно – над ним уже господствовал непроницаемый мрак. Со скрипом, переходящим в стон, затворилась дверь и скрежетнул в замке ключ. «Да, буднично и просто. Был человек – нет человека. Был? А теперь нет его?..» – наползали беспокойные, но по-прежнему бесполезные вопросы.

Я зачем-то пошёл по саду; мне было тяжело, как никогда ещё раньше. Напарник позвал меня в госпиталь, но я отмахнулся и брёл, сам не зная, куда. В сердце жгло, а воображение полыхало. Мне неожиданно представилось, что это меня сейчас несли в носилках, что это обо мне сказали «у-ух, тяжё-о-о-ленький», что это меня сгрузили, как вещь, как вещь уже не нужную, лишнюю, на этот дурацкий стол и оставили во мраке подземелья, почти что уже могилы. Меня покачнуло, я присел на скамейку. Осмотрелся: землисто-серый, как вал, но с широкими щелями забор, голые кривые ветви, мутные лужицы, предвечернее сжимающееся небо, на пригорке ютились двухэтажные, вычерненные непогодой и временем бараки. Совсем недавно всё урюпкинское раздражало, сердило меня, переполняло душу тоской и печалью. Но – теперь?! Но теперь то же самое гляделось таким привлекательным, нужным, даже желанным. Вспомнил, что через два дня я должен буду вернуться в свой полк, в котором продолжится моя нелёгкая, несладкая служба, быть может, последуют измывательства старослужащих. «Выдержу, – шепнул я, тесня пальцы в кулаках, – перетерплю, потому что я должен жить. Я столько ещё могу и должен сделать!..»