Когда они вернулись в комнату, Tea уже закончила умываться и вертелась в зеленой ночной рубашке с сигаретой во рту.
— Вон там стул для одежды, — сказала она Гейдельбергеру.
Тот медленно разделся и лег в постель, и все это время бессмысленная пьяная улыбка не сходила с его надутой физиономии.
Гордвайль опустился на диван.
— Ты что, не ложишься? — спросила его жена.
Но ответа так и не получила. Гордвайль сидел без единого движения, слева от него, в изголовье, ворохом навалено было постельное белье. Пустыми глазами Гордвайль смотрел прямо перед собой, ничего не видя. Единственная мысль невнятно трепетала в его душе: «Сейчас что-то будет, сейчас что-то будет»… Пустые бутылки, стаканы, чайник, объедки были разбросаны по всему столу, пустая жестянка из-под сардин стояла на краю, ближе к Гордвайлю, навязчиво притягивая его внимание, как если бы она была каким-то символом. В комнате висел сигаретный дым и кисловатый запах перегара. «Может, он уже заснул, тогда…» Ему хотелось, чтобы тот уснул, и одновременно — чтобы не засыпал, чтобы все, что должно произойти, разразилось бы прямо сейчас и в полную силу. Его чувства, помимо его воли, предшествовали действиям и движениям Теи, словно руководя ими. Даже не глядя на нее, хотя она стояла напротив, по другую сторону стола, он видел, как она стянула с себя нижнюю юбку и повесила ее на спинку стула. Затем освободилась и от комбинации, обеими руками полной горстью захватила груди, устремив взгляд на кровать, и выпустила их, улыбаясь какой-то кривой, злобной улыбкой. На все это Гордвайль взирал отстраненно, как будто издалека, из дома напротив, когда видишь все хоть и ясно, но через безусловную преграду стекол в двух окнах и ширины улицы, без всякой возможности хоть как-то помешать малейшему из движений. С минуту Tea оставалась полностью обнаженной. Проглотила остатки вина из одного из стаканов. Затянулась в последний раз почти догоревшим окурком, взятым со стола, и раздавила его в пепельнице — все это оставаясь голой. Движения ее казались выверенными в соответствии с определенным планом. Теперь она взяла ночную рубашку, которую приготовила заранее на спинке кровати, рубашку апельсиновых тонов, сложенную еще так, как ее сложили в прачечной, и через голову натянула ее на себя скользящим движением. Бросила взгляд в сторону Гордвайля, не переставая улыбаться все той же злой улыбкой — из-за одной этой улыбки ее можно было убить на месте, — прошла мимо стола, наклонилась над керосиновой лампой и задула ее. Язычок пламени рванулся, вспыхнул, высветив все пространство комнаты, и погас — и глаза на мгновение перестали что-либо видеть. Человека на диване сотрясала дрожь, но он продолжал сидеть, словно окаменев. В один миг безмолвие заполонило все. Только топоток босых ног прошелестел в нем, как будто мышь пробежала в углу, и легкий скрип кровати, негромкий и словно прерванный посередине, не скрип даже, а умозрительное понятие о скрипе. Потом был тихий шорох, кто-то повернулся на кровати — неуловимые движения, которые Гордвайль тем не менее воспринимал с удвоенной ясностью, и снова миг, сотая доля мига, полного безмолвия, в котором разорвался, как в пустой рамке, далекий гудок паровоза. Гордвайль сидел не двигаясь, как если бы был заключен в железный кожух, отлитый по форме его тела. Сердце билось во всем теле, в руках, ногах, черепе, и казалось, еще мгновенье — и оно выскочит, расставшись с недвижимым телом, прокатится в ночной тьме приглушенным отзвуком грома и наконец безвозвратно исчезнет вдали. Сейчас его ухо уловило со стороны кровати какой-то дробный клекот. Что-то чуждое, полное тайны, тягостное и устрашающее до смерти, ворвалось в пространство комнаты и вызвало движение длиной в вечность, движение, которое никогда не могло прекратиться. Невидимая рука вдруг выбрала из тела сидящего все жизненные соки, и они куда-то улетучились. Тело стало сразу совсем невесомым, словно сделанным из воздуха, напряглось и покинуло свои пределы, слившись со всем остальным воздухом мира. Сердце остановилось. Он потерял равновесие и опрокинулся назад на диван.