Комнату постепенно залило чистым утренним светом ранневесеннего дня. Ульрих встал и принялся неторопливо одеваться. Гордвайль притворился спящим. Сейчас ему ни с кем не хотелось говорить. Сквозь полуприкрытые веки он следил за небрежными автоматическими движениями одевавшегося друга, которые неизвестно почему показались ему смешными, угловатыми, нелепыми. «Забавная тварь — человек, — заключил он. — И особенно он смешон, когда предоставлен самому себе…»
Наконец ему надоело лежать. Он представил себе город, залитый первым весенним солнцем. Захотелось оказаться на улице. Скорее бы Ульрих ушел на работу. Но тот, словно назло, суетился сегодня дольше обычного, то и дело выходил в коридор, достал из комода воротничок, зачем-то засунул его обратно, взял вместо него другой и с полчаса чистил платье.
Было около восьми, когда Ульрих ушел. Гордвайль сразу же вскочил с постели и подошел к окну. Нежно-голубое утро, медленно заполнявшее улочку, резко улучшило его настроение. В такой вот день хорошо и приятно жить, двигаться, дышать. Все заботы внезапно показались Гордвайлю незначительными, жизнь была легка и приятна. Он вернулся к стулу у кровати, на котором было сложено его платье, и стал торопливо одеваться.
Спустя полчаса он был готов и бодрым шагом спустился с третьего этажа. И тотчас попал в объятья теплого утра, источавшего тот особый, неизъяснимый аромат, который вызывал в голове мысли о прелестных, еще не вышедших из отроческого возраста девушках. Мир выглядел обновленным. Брусчатка тротуаров была вымыта, в щелях между камнями оставались полоски воды, испарявшиеся потихоньку и добавлявшие утру свежести. Вагоны, автомобили, трамваи, высокие стены зданий, люди — все сияло в лучах молодого солнца, все было весело. Чудесным образом встречные женщины, словно бы одетые во все новое, казались красавицами. Бонны в кружевных чепцах и белых глаженых передниках со скрытым кокетством катили перед собой детские коляски: можно было подумать, будто это они подарили жизнь лежавшим в колясках красивым и веселым младенцам. Гордвайль шел по Нордбанштрассе, затем свернул на Пратерштрассе. Витрины притягивали взор, и у Гордвайля возникло непреодолимое желание зайти во все магазины, не пропустив ни одного, накупить там всякой всячины, нужной и ненужной, затевать разговоры с продавцами и приказчиками, непринужденно и весело шутить. И еще ему вдруг захотелось встать на площади и бросать уличным детям монеты, осыпать их потоком серебряных и золотых монет и радоваться их радости. Но увы, это было выше его возможностей: в карманах Гордвайля всех денег только и было — шиллинг и несколько грошей. Он медленно шел по широкой и оживленной Пратерштрассе, дружелюбно глядя в глаза прохожих, словно для каждого из них у него была припасена добрая весть, и так добрался до моста Фердинанда. Подойдя к скоплению людей, толпившихся возле парапета, Гордвайль протолкался поближе к краю и взглянул вниз.
— Молодая девушка, — обратился к толпе грузный, чисто выбритый человек. — Не старше восемнадцати лет. Своими глазами видел, как ее вытащили.
Он проговорил это с известным удовлетворением, как если бы рассказывал о том, как ему посчастливилось лицезреть самого японского императора.
— Живая? — спросил тоненький голос.
— Какое там! Не живее камня.
— Молодежь! — вступила женщина средних лет с саквояжем в руках, в поношенной старомодной шляпке. — Все по краю пропасти ходят. Ничего святого у них нет: либо кого-то убьют, либо с собой покончат. Вчера вот в нашем доме сосед жену зарезал. Какое вчера — сегодня это было! Она, бедняжка, сразу дух испустила, даже пикнуть не успела!