Когда дверь отворилась, на лице Друитта уже была улыбка.
— Что привело сюда нашего юного кавалера?
— Просто хотел повидать вас, — ответил Малыш, — узнать, как вы поживаете. — Приступ боли согнал улыбку с лица Друитта. — Вам надо быть осторожнее с едой, — посоветовал Малыш.
— Ничего не помогает, — пожаловался Друитт.
— Слишком много пьете.
— Ешь, пей, ибо завтра… — Друитт схватился за живот рукой.
— У вас что, язва? — спросил Малыш.
— Нет, нет, ничего похожего.
— Вам нужно сделать рентгеновский снимок.
— Не верю я в нож, — быстро и с раздражением возразил Друитт, как будто ему постоянно предлагали это, и он всегда должен был держать ответ наготове.
— Эта музыка никогда не прекращается?
— Когда она мне надоедает, — пояснил Друитт, — я стучу в стенку.
Он взял со стола пресс-папье и дважды стукнул по стене; музыка перешла в вибрирующий вой и смолкла.
Они услышали, как за полками заметался сосед.
— Кто там? Крысы? — процитировал Друитт. Дом затрясся — мимо тащился тяжелый поезд. — Полоний; — объяснил Друитт.
— Полония? Какая еще Полония?
— Нет, нет, — ответил Друитт, — я имел в виду этого мерзкого назойливого дурака. В «Гамлете».
— Послушайте, — нетерпеливо спросил Малыш, — не вертелась ли тут одна женщина, не выпытывала ли чего?
— Что выпытывала?
— О Спайсере.
— А люди уже выпытывают? — спросил Друитт; он совсем ослаб от отчаяния. Он быстро сел и скорчился от боли. — Этого я и боялся.
— Ни к чему трусить, — возразил Малыш. — Никто ничего не может доказать. Придерживайтесь того, что говорили. — Он сел напротив Друитта и стал смотреть на него с угрюмым презрением. — Вы ведь не хотите погубить себя? — добавил он.
Друитт быстро поднял глаза.
— Погубить? — спросил он. — Я уже погиб. — Он затрясся в своем кресле в такт проезжающему паровозу; внизу, в подвале, под его ногами кто-то хлопнул дверью. — Ага, старая кротиха, — проговорил Друитт. — Это супруга… Вы ведь никогда не встречали мою супругу?
— Видел я ее, — ответил Малыш.
— Двадцать пять лет. А теперь вот это. — Дым за окном опускался, как штора. — Вам не приходило в голову, — продолжал Друитт, — что вы счастливчик? Самое худшее, что вам грозит — это виселица. Я же буду медленно гнить.
— Что вас угнетает? — спросил Малыш.
Он растерялся — как будто получил отпор от более слабого противника. Он не привык слушать исповеди об исковерканной жизни других людей. Человек может признаваться или не признаваться во всем только самому себе.
— Когда я взялся за ваши дела, — продолжал Друитт, — я потерял единственную работу, которая у меня была. Трест Бейкли. А теперь я и вас потерял.
— Все, что у вас здесь есть, вы получили от нас.
— Ну, скоро все это пойдет прахом. Коллеони намерен выжить вас из этих мест, а у него есть свой адвокат. В Лондоне. Важная птица.
— Я еще не сдался. — Малыш понюхал воздух, отравленный газом, просачивающимся из счетчиков, и добавил: — Теперь понятно, откуда такое настроение. Вы просто пьяны.
— Выпил имперского бургундского, — пояснил Друитт. — Я хочу вам кое-что порассказать. Пинки. Хочется… — Избитая фраза бойко выскочила у него: — Хочется облегчить свою душу.
— Не желаю я этого слушать. Ваши горести меня не интересуют.
— Брак мой был неравным, — начал Друитт. — Он был трагической ошибкой. Я был молод. Любовная связь как результат необузданной страсти. Я был страстным мужчиной, — сказал он, корчась от боли в желудке. — Вы ведь видели ее сейчас, — продолжал он. — Боже мой! — Он наклонился вперед и произнес шепотом: — Я слежу за маленькими машинистками, когда они проходят мимо со своими чемоданчиками. Какие они аккуратненькие и нарядные!… — Он вдруг замолчал; пальцы его задрожали на ручке кресла. — Слышите вы эту старую кротиху внизу? Она погубила меня. — Его потрепанное, морщинистое лицо вдруг переменилось — оно словно отдыхало от напускного добродушия, хитрости, профессиональной насмешливости. В воскресенье он становился самим собой. Друитт продолжал: — Вы знаете, что Мефистофель ответил Фаусту, когда тот спросил, где находится ад? Он ответил: «Вот здесь и есть ад, мы его никогда не покидали». — Малыш слушал со страхом и жадным интересом. — Она наводит на кухне чистоту, — говорил Друитт, — но потом поднимется наверх; вам нужно повидать ее — получите истинное наслаждение. Старая карга. Вот была бы потеха, если бы рассказать ей… все. Что я замешан в убийстве, что люди уже докапываются. Как Самсон, обрушить на себя весь этот проклятый дом. — Он широко развел руками, но тут же сомкнул их от боли в желудке. — Вы правы, — сказал он, — у меня язва. Но я не хочу ложиться под нож. Лучше уж умру. Конечно, я пьян. Пил имперское бургундское… Видите вот ту фотографию, там, у двери? Группа школьников, школа Ланкастер. Может быть, и не из самых знаменитых школ, но в справочнике частных школ она есть. Видите, это я сижу, скрестив ноги, в нижнем ряду. В соломенной шляпе. — Он тихо добавил: — Мы состязались с Харроу. У них была паршивая команда. Не было esprit de corps.
Малыш даже не потрудился повернуть голову в сторону фотографии. Он никогда еще не видел Друитта таким — это было пугающее и увлекательное зрелище. Человек как бы оживал под его взором: видно было, как напряглись нервы в страдающей плоти, мозг стал точно прозрачным — в нем как бы расцветали все новые мысли.
— Подумать только, — продолжал Друитт, — воспитанник Ланкастерской школы женат на этом старом кроте из погреба, а его единственный клиент… — Рот его скривился в гримасу брезгливого отвращения. — Это вы. Что бы сказал на это старина Мандерс! Вот это голова!
Друитт разошелся не на шутку. Казалось, что этот человек решил показать себя перед смертью. Все оскорбления, которые ему приходилось проглатывать от понятых, все издевки чиновников в мэрии извергались из его больного желудка. Сейчас он мог высказать любому человеку все что угодно. Безмерное сознание собственной значительности вдруг выросло из всего этого унижения: жены, имперского бургундского, пустых папок для дел, грохота паровозов на линии. Все это подходящие декорации для его страшной житейской драмы.
— Очень уж много болтаете, — сказал Малыш.
— Болтаю? — удивился Друитт. — Я мог бы весь мир потрясти. Пусть привлекают меня к суду, если угодно. Я выскажу им всю правду. Я так глубоко погряз, что потяну за собой… тайны всей этой помойки… — У него был приступ беспредельной самодовольной болтливости, он дважды икнул.
— Если бы я знал, что вы пьете, — сказал Малыш, — я бы не стал с вами связываться.
— Я пью… по воскресеньям. Это же день отдыха. — Он вдруг яростно затопал ногой по полу и бешено завизжал: — Потише ты, там, внизу!
— Вам нужно отдохнуть, — сказал Малыш.
— Вот так сижу и сижу тут… Иногда кто-то звонит в дверь, но это всего лишь бакалейщик — приносит консервы из лососины; она просто без ума от консервированной лососины. Потом позвоню… приходит эта толстая дурища… я сижу и слежу за проходящими машинистками. Мне хочется обнять их крошечные портативные машинки.
— Все будет хорошо, — взволнованно сказал Малыш, он был потрясен этой возникшей перед ним картиной чужой жизни, — вам просто нужно отдохнуть.
— Иногда, — продолжал Друитт, — меня тянет раздеться донага… прямо на людях в каком-нибудь парке.
— Я дам вам денег.
— Никакие деньги не могут излечить больную душу. Это ад, и мы его никогда не покидаем… Сколько вы могли бы мне дать?
— Двадцать бумажек.
— Этого ненадолго хватит.
— Булонь… почему бы вам не проехаться через пролив? — сказал Малыш с ужасом и отвращением. — Поразвлечься. — Он разглядывал грязные обкусанные ногти, трясущиеся руки Друитта — руки сластолюбца.
— Вы сможете пожертвовать мне эту небольшую сумму, мой мальчик? Я не хочу вас грабить, хотя, конечно, я ведь «оказал стране некоторые услуги».
— Можете завтра получить эти деньги… но при одном условии. Уедете завтра же дневным пароходом… и пробудете там как можно дольше. Может, я вам и еще пришлю. — К нему как будто присосалась пиявка — он чувствовал слабость и омерзение. — Дайте мне знать, когда деньги кончатся, а там увидим.