— Скоро дождь польет как из ведра, — заметил он.
— А мы не промокнем под этим брезентом?
— Для нас это не имеет значения, — ответил он, глядя вперед, — нас дождь уже не замочит.
Роз не посмела спросить, что он хочет этим сказать, — в ней не было уверенности, что она все понимает, а раз так, можно было еще верить в то, что они счастливы; просто они влюблены друг в друга и поехали прокатиться под покровом темноты, и нет у них больше никаких печалей. Она положила руку ему на плечо, но тут же почувствовала, как он инстинктивно отстранился, на миг ее поразило страшное сомнение — может, это кошмарный сон, может, он ее вовсе не любит, как сказала та женщина… Влажный ветер, проникая сквозь прореху в брезенте, хлестал ее по лицу. Все равно. Она его любит, у нее есть свои обязанности. Мимо них проносились автобусы, спускающиеся с холма по направлению к городу, они были похожи на ярко освещенные клетки для домашней птицы, где сидели люди с корзинками и книжками в руках; какая-то девчушка прижалась лицом к стеклу, на миг ее освещенное дорожным фонарем личико так приблизилось, что, казалось, можно было прижать его к груди.
— О чем ты думаешь? — неожиданно спросил Малыш. — Жизнь не так уж плоха, вот о чем. Не верь этому, — продолжал он. — Я скажу тебе, что такое жизнь. Это тюрьма, безденежье. Глисты, слепота, рак. Слышишь крики из верхних окон того дома — это рождаются дети. А жизнь — это медленная смерть.
Вот оно, надвигается — она это знала; лампочка на щитке освещала худые напряженные пальцы, лицо оставалось в тени, но Роз догадывалась, что в глазах его возбуждение, горечь, отчаяние.
Мимо них бесшумно промчалась машина какого-то богача, «даймлер» или «бентли», она не разбиралась в марках.
— К чему так нестись? — заметил он, затем вынул из кармана руку и разгладил на колене бумажку, которую она сразу узнала. — Ты правда так думаешь? — спросил он. И вынужден был повторить: — Правда?
Ей казалось, что она одним росчерком уничтожила не только собственную жизнь, но и рай, что бы ни значило это слово, и ребенка в автобусе, и малыша, плакавшего в соседнем доме.
— Да, — ответила она.
— Поедем и выпьем сначала, — предложил он, — а потом… Вот увидишь. Я все подготовил. — С ужасающей легкостью он добавил: — На это и минуты не потребуется. Он обнял ее за талию и приблизил свое лицо к ее лицу; она чувствовала, как напряженно работает его мысль; от его кожи пахло бензином — все пропахло бензином в этом протекающем, старомодном, ветхом автомобиле.
— Ты уверен… нельзя ли нам отложить… хоть на один день? — спросила она.
— Какой смысл? Ты же видела ее там сегодня вечером? Она преследует нас. В один прекрасный день она добудет свои доказательства. Зачем откладывать?
— Почему же не тогда?
— Тогда может быть уже слишком поздно, — произнес он раздельно, чтобы хлопающий брезент не заглушал его слов. — Тебя ударят, а потом наденут… Знаешь что?… Наручники… Вот и будет слишком поздно… Да мы тогда и вместе не будем, — лицемерно закончил он.
Малыш нажал ногой на педаль, стрелка, дрожа, дошла до тридцати пяти — из старой машины нельзя было выжать больше сорока, но создавалось впечатление, что скорость неимоверная; ветер бился в стекло и врывался сквозь прореху в брезенте.
Он произнес тихо, нараспев: «Dona nobis pacem!»
— Все равно не дарует.
— Что ты хочешь сказать?
— Не дарует нам покоя.
А Малыш думал: впереди еще будет много времени… долгие годы… шестьдесят лет… успею раскаяться в этом. Пойду к священнику. Скажу: «Отец мой, я дважды совершил убийство. И была еще девушка, она сама себя убила». Даже если смерть настигнет тебя вдруг, например, если на обратном пути врежешься в фонарный столб… все-таки еще будет время, «между стременем и землей».
С одной стороны дороги дома кончились, море опять приблизилось, волны доходили до шоссе, проложенного под самой скалой, было темно, лишь слышался глухой шум. Он не старался обмануть себя, с прошлого раза твердо усвоив: когда времени остается мало, тут уже не до раскаяния. Впрочем, какое это имеет значение… Он не создан для покоя, не может в него поверить. Рай — это пустой звук. Ад… его еще можно себе представить. Ум способен поверить только в то, что он может постичь, а он не мог постичь того, чего никогда не испытывал; цементная спортивная площадка в школе, потухший очаг дома, умирающий человек в зале ожидания на вокзале Сент-Пэнкрас, кровать у Билли и кровать родителей — вот как формировалось его сознание. В нем вдруг вспыхнуло дикое негодование — почему он лишен того, что есть у других? Отчего ему не дано увидеть кусочек небесного рая, даже если это всего только просвет в расщелине брайтонских стен?… Когда они подъезжали к Роттингдину, он повернулся и так внимательно посмотрел на нее, как будто она и была этим небесным раем… но ум его не мог постичь этого… Он увидел рот, жаждущий чувственной близости, округлые груди, требующие ребенка. «Конечно, она добродетельна, — думал он, — но все-таки недостаточно добродетельна, вот я и увлек ее в преисполню».
Над Роттингдином виднелись новенькие виллы, выстроенные в футуристическом стиле. Странные очертания частной лечебницы на меловых холмах напоминали самолет, распростерший крылья.
— За городом нас никто не услышит, — сказал он.
По дороге в Писхейвен огни фар стали меркнуть, освещенный ими свежесрезанный меловой откос, казалось колыхался, как свисающая простыня; сверху, ослепляя их, неслись машины.
— Аккумулятор не заряжается, — объяснил Малыш.
У Роз было такое чувство, что он отдалился от нее на тысячу миль… его мысли опережали события, бог весть как далеко они зашли. Он ведь умный, думала она, заранее предусмотрел все, чего она не может постичь: вечные муки, адский огонь… Ее охватил ужас, мысль о боли приводила ее в трепет; то, что они задумали, надвигалось вместе со шквальным дождем, бившим по старому, потрескавшемуся ветровому стеклу. Эта дорога больше никуда не вела. Говорят, что самый страшный грех — отчаяние, такому греху нет прощения. Вдыхая запах бензина, она пыталась внушить себе, что ее охватило отчаяние, тоже смертный грех, но так и не смогла — она не чувствовала отчаяния. Он готов навлечь на себя проклятье, а она готова доказать всем им, что они не могут проклясть его, не прокляв и ее тоже; что сделает он, то сделает и она; она чувствовала, что способна стать соучастницей любого убийства. Какой-то фонарь на мгновение осветил его лицо — хмурое, задумчивое, но совсем еще ребяческое; в душе у нее зашевелилось чувство ответственности за него — нет, она не отпустит его одного в этот мрак.
Начались улицы Писхейвена, они тянулись по направлению к скалам и меловым холмам; кусты боярышника росли вокруг досок с надписью «Сдается внаем»; улицы упирались во мрак, в лужу воды или в морскую траву. Все напоминало последнюю попытку отчаявшихся путешественников покорить новую местность. Но эта местность покорила их самих.
— Мы поедем в отель, выпьем, а потом… — сказал он. — Я знаю подходящее место.
Начал накрапывать дождь, он зашуршал по выцветшим красным дверям зала аттракционов, по афише, сообщающей об игре в вист в карточном клубе на будущей неделе и о танцевальном вечере на прошлой. Под дождем они добежали до дверей отеля; в баре не было ни души… только белые мраморные статуэтки, а на зеленом фризе над обшитыми панелями стенами — позолоченные тюдоровские розы и лилии. На столиках с голубым верхом стояли сифоны, а на окнах с витражами средневековые корабли неслись по холодным бурным волнам. Кто-то отбил руки у одной из статуэток… а может быть, она так и была сделана — что-то классическое, задрапированное в белое, символ победы или поражения. Малыш позвонил в звонок, и из общего бара вышел мальчик его возраста, чтобы принять заказ; они были странно похожи, но с каким-то неуловимым отличием — узкие плечи, худые лица; оба ощетинились, как псы, при виде друг друга.