Выбрать главу

Он поднял голову и увидел, что за окнами уже светлеет. Белесоватый робкий свет утра смешивался с электрическим. Он укладывал вещи, быстро и небрежно бросая их в чемодан. Нащупал паспорт и бумажник. Не докончив укладывать, спустился вниз. На лестнице уже стояла кокетливая горничная, совершенно такая же, как вчера. Глинский спросил, можно ли получить кофе и счет.

-- Господа уезжают? -- сочла нужным вежливо и немного грустно удивиться горничная.

-- Нет, только я. Мадам остается.

Внизу, в общей столовой были закрыты все ставни. Зажглось электричество, и снова показалось, что за окнами и стенами глубокая черная ночь. Показалось, что он где-то в средней полосе России, на затерянной станции ночью, зимой, ждет утреннего поезда. Так было несколько раз прежде, до женитьбы, когда приходилось ездить по делам.

-- Стоит ли жить, к черту! -- сказал Глинский. Слова чуждо и глухо прозвучали. В первый раз он подумал о самоубийстве.

Вдруг выскочила кукушка и, нагнув голову вперед, как будто поклонилась и засмеялась в два слога. Когда он поднял глаза, уже щелкнула дверца, и насмешница скрылась. Подали кофе.

Глинский не сознавался в этом, но боялся подняться наверх. Как будто в конце коридора, где живет француз, за запертой дверью поймано большое, хищное, опасное животное, и лучше не раздражать его даже звуком шагов. Он отдал распоряжение принести вещи, уплатил по счету и пошел на вокзал. Выходя, вспомнил, что забыл под платяным шкафом галоши.

III.

У Глинского под глазами образовались мешки; это придавало лицу болезненное и старческое выражение. Он говорил неохотно, больше слушал. Любил хорошо поесть. За утренним чаем иногда думал что съест вечером в ресторане "Аполлон".

О делах заботился мало, работал спустя рукава: только бы не остановилась старая, давно налаженная, приевшаяся машина. Жил одиноко. В большой, унаследованной у отца квартире он занимал только две комнаты. Остальные были заперты. В них убирали только под большие праздники. В спальне стояла большая деревянная кровать жены; на ней неподвижно и чисто лежало голубое атласное одеяло. Он не мог видеть этого одеяла. Злость, горечь и одиночество подкатывали к самому сердцу: позывало забыться, пить крепкую обжигающую водку.

Но убить себя было страшно. Не надеялся ни на что, а просто тянул жизнь, точно так же, как свое торговое дело: спустя рукава, кое-как. Ничем не интересовался, в газетах читал только про грабежи, убийства, утопленников. Читал со странным, злобным чувством довольства.

"Сегодня пять человек, -- говорил он. -- А вчера семь. На два меньше".

А про себя думал:

"И я когда-нибудь умру. Но это еще далеко".

Часто путал день -- вторник или пятница; воскресенье, впрочем, отличал, потому что в праздник любил поскандалить в биллиардной, притворяясь, что ничего не сознает. Но всегда выходило так, что обижал он людей маленьких, серых, которые не умели или не смели постоять за себя.

С женщинами старался не встречаться. Не бывал в театрах, потому что не выносил нежных, тонких голосов актрис; ему казалось, что они его дразнят, издеваются, напоминают о том, что было. Он не рассказывал, что случилось в Швейцарии и, когда изредка спрашивали о жене, отвечал:

-- Мы разошлись.

Иногда давал понять, что в происшедшем виноват он, а не жена: это было не так обидно для самолюбия.

Первое время боялся, что будет сниться пережитое. Поэтому старался много выпить на ночь, чтобы сразу уснуть. Это удавалось.

Но раза два в год, неизвестно почему, повторялся один и тот же сон. Незнакомая квартира с огромными окнами. В квартире что-то случилось: убит кто-то или очень болен. Нет дверей, и вверху не видно потолка. Похоже, что вся квартира перестроена из какой-то старой церкви. Вот сейчас больного или уже мертвого начнут отпевать... Далее снилось, что уже проснулся, что он встал, вышел и слышит, как в конце коридора щелкнула задвижка и там стоит его жена. На ней темно-синяя юбка, а на плечи накинута светло-голубая шелковая шаль... Во сне Глинский начинал кричать гортанным, мертвым, страшным криком. Тогда он просыпался уже по-настоящему и находил себя сидящим на кровати.

Его мертвый крик, казалось, еще был в комнате. За окнами вплотную стояла ночь. В ней, как одинокие, погибшие души, светились фонари. Еще очень далеко до рассвета...

Глинскому казалось, что это вовсе не он проснулся и с бьющимся, запуганным сердцем смотрит в черную ночь; это кто-то посторонний, чужой... чужой, который волочит с собой свое горе, словно больную ногу. Заснуть бы теперь и спать крепко, пока отойдет от окон страшная мертвая ночь с одинокими желтыми фонарями! Словно их было двое: он, Глинский, где-то находящийся и думающий про того, который сидит на кровати и воображает, что про него кто-то думает...