"С ума схожу, -- говорил один из двух Глинских, и нельзя было определить какой, -- посадят на цепуру, -- бормоталось, -- посадят..."
Утром успокаивался; не было страха перед сумасшествием, но где-то на дне памяти жил проклятый сон и ожесточал сердце.
Так медленно шли годы, а когда прошли, -- оказалось, что они мчались. У него уже была лысина, мешки под глазами увеличились, стало трудно подниматься в гору и на лестницу. Многие из тех, с кем встречался в ресторане "Аполлон", умерли, новых знакомых приобретал неохотно. Однажды кто-то из дальних родственниц долго приставал, уговаривая вторично жениться. Он серьезно задумывался, но потом махнул рукой.
-- Не стоит.
-- Почему не стоит? -- удивлялась дальняя родственница.
-- Черт с ней. Как-нибудь обойдусь.
-- Думаешь, та вернется? -- спрашивала родственница.
-- Ничего не думаю. Не стоит. Стар.
Последнее время почти не вспоминал о жене, а если вспоминал, то вскользь, как о чужой. За все время не получил от нее ни одного письма и совершенно не знал, где и что с ней. "За границей", -- отвечал он иногда сам себе, и для него это звучало, как "умерла". Он не мог себе представить, что те люди, которые говорят на чужом, ему непонятом языке, тоже страдают, радуются, ищут счастья. Как будто это были существа другой породы, другой планеты. Никак, даже мысленно не мог слиться с ними...
IV
Неожиданно вернулась жена. Так просто, обычно.
Случилось это осенью, в холодный октябрь. Глинский возвращался домой поздно, часу во втором. Дул ветер. Было безотрадно. Даже нельзя было сказать, о чем думал и думал ли вообще? Прийти поскорей домой, пройти в спальню, раздеться и лечь. Хорошо, если дуреха-Аннушка догадалась затопить печь. Да нет, не скажешь -- не сделает.
Глинский поднимался по лестнице и тяжело переводил дыхание. Каждая ступенька, каждый поворот, отвалившаяся штукатурка на стене, пятно -- все было так знакомо, что уж совершенно не замечалось; словно в пустыне шел. Он открыл дверь и увидел в передней большую корзину и дорожный чемодан; в столовой было светло. Вероятно, там услышали шаги. Освещаемая сзади лампой, вышла пожилая, полная, с округлой грудью женщина и остановилась в дверях. Глинский сейчас же узнал свою жену. Она показалась ему гадливой -- это было первое впечатление. Он полуповернулся к ней, снимая пальто. Полунамеренно медлил. Знакомые и чужие глаза смотрели на него. В них не было страха или чувства виновности, но и не было усмешки, как тогда в коридоре. Они смотрели равнодушно и были утомлены от дороги и прожитой жизни. Еще и другое в них было, совершенно незнакомое.
Глинский посмотрел ей в лицо, отвел глаза, опять посмотрел. Потом направился в столовую, но выждал у двери, давая жене отойти -- чтобы не дотронуться до нее. Она это поняла и отошла.
-- Вот, -- сказал он, -- приехала ты.
В это время пробили часы.
-- Да, приехала. Вчера.
Она молчала, потом несмело и, как ему показалось, неискренно добавила:
-- Не прогоняй меня.
Глинский сделал вид, что не расслышал. Он ходил по комнате, не глядел на жену.
-- Ты постарел, -- сказала она.
-- Где была все время? -- спросил он, не заметив ее слов.
Она махнула рукой небрежно и уныло. Тоску и скорбь прожитой жизни выражал этот жест.
-- В разных местах. В Париже большей частью. Два года гувернанткой была. Операцию делали, чуть не умерла. Разное. У меня...
Она хотела что-то ему сказать, но замолчала.
-- Не сладко в гувернантках, -- произнес он, и нельзя было разобрать -- спрашивает ли он, или, может быть, смеется. -- В гувернантках, говорю, не сладко.
Его лысина поблескивала от света лампы. Мешки под глазами напухли.
-- Старый приказчик, -- подумала невольно жена, и ей стало жаль его и себя за то, что так подумалось.
Глинский говорил, как будто думал вслух:
-- К черту трахнулась вся жизнь. Пропала даром, за грош, за яичную скорлупу. Давно надо было себе пулю в лоб пустить. Сил не было, дурак...
Он не повышал голоса, не жаловался, как будто говорил о неважном.
-- Тошнит меня, мутит. Иду спать, думаю: Господи, неужто завтра снова день будет? Если бы сдохнуть во сне! Чего приехала? -- вдруг крикнул он жене, -- для чего приехала?
Она наклонила голову, как виноватая, словно ожидая удара.
-- Куда же мне? -- сказала она тихо. -- Мне некуда.
Он замолчал и продолжал ходить.
-- Собачья жизнь, -- бормотал он, -- жизнь...
Не глядя на него, а на свет лампы, как будто была одна в комнате, жена негромко проговорила: