Выбрать главу

Моста только два — старый каменный и новый цепной, весьма безобразный и сильно качающийся; этого было мало даже для скромного пражского уличного движения; на мостах всегда было так тесно, что память об этом дошла и до нас: поныне живущее в народе выражение «давка, как на пражском мосту» восходит именно к тем временам.

За городскими стенами — пустыри. Там, где несколько лет спустя возникнут предместья Жижков и Винограды, простирались лишь пыльные поля да пастбища для тощих коз. Только Смихов и Карлин, фабричные слободы, своими трубами и печально торчащими на пустырях гнилыми бараками напоминали о том, что и для Праги настала эпоха пара, владычества машин и бедствий.

О наступлении нового века свидетельствовал еще — будем справедливы — Главный вокзал у подножья Жижкова холма, до того неудачно вклинившийся между домами и городской стеной, что пришлось перекинуть через железнодорожные пути каменный мост, дабы не прерывать уличного движения. Так тесно было на этих путях, что машинисты не раз, маневрируя, пробивали деревянные ворота в стене, отгораживавшей пути, и врывались в ряды фиакров и пролеток у подъезда вокзала.

Город — провинциальный по духу, но величественный по-королевски силуэтами дворцов и башен, кафедрального собора и Града. Там жил в тридцатые годы, со всем своим двором, французский экс-король Карл X, сметенный с трона Июльской парижской революцией. А теперь, в пятидесятые годы, в Граде доживал свой век впавший в детство экс-император австрийский Фердинанд, по прозванию «Добрый», который в революцию сорок восьмого года отрекся от престола в пользу своего племянника Франца-Иосифа и тоже удалился в безбурные пражские пределы. Рассказывали, что экс-император забавляется оловянными солдатиками и что в его покоях есть деревянная лошадка-качалка. Фердинанд был не только австрийским императором, но и последним коронованным королем Чешским, поэтому, когда он проезжал по улицам Праги в своей старенькой карете, народ демонстративно приветствовал эту грустную карикатуру на монарха, а он благодарил, растроганный до слез. Однажды, когда он вышел из кареты, какой-то энтузиаст бросил ему под ноги свой плащ, чтобы Фердинанд прошел по нему своими королевскими стопами. Слабоумный старик перепугался, вообразив, что это — покушение на его жизнь, вернулся в карету и уехал домой, к своим солдатикам, к своей лошадке-качалке, чтобы никогда больше не показываться на улицах.

А в тихих дворцах Малой Страны жила горстка немецкого дворянства, замкнувшись в гордом, неприступном кругу; то был маленький, высокомерно-возвышенный мирок, совершенно отделенный от мира мелких туземных бюргеров. Уединение этих чужестранцев — которое, впрочем, никто не стремился нарушить, — охраняли величавые, важные швейцары в длинных ливреях и в погребальных шляпах, с жезлами в руках. Через открытые ворота с мощеного двора порой выкатывала коляска с гербом, управляемая кучером в ливрее цвета свежих булочек, с кокардой на шляпе; за спущенными занавесками иной раз мелькала тень какого-нибудь графа. В остальном же дворцы аристократии в Праге были мертвы, враждебно-безразличны, подобные храмам, посвященным чужому, непонятному божеству.

Школы немецкие, присутствия немецкие, немецкие газеты и журналы, театры и книги, уличные вывески и афиши. Само по себе это вовсе не было бы дурно, если бы не то обстоятельство, что ядро населения было и осталось чешским по происхождению и по языку. От этого все, что должно было являться исключительно орудием образования и информации, превращалось вдобавок в орудие насилия и порабощения. Полицейские в полном вооружении являлись в школы надзирать — не преподают ли там на чешском языке. Всякий, кто нуждался в расположении властей и ведомств, жил на немецкий лад. Тем не менее матери по-прежнему болтали со своими детишками по-чешски, давали им «ням-ням» и ходили с ними «бруа-бруа», играли в козу рогатую, дули им на «бо-бо» и смешили, рассказывая про сороку-воровку, которая кашку варила. А что ни говорите — лучше всего и охотнее всего человек изъясняется на том языке, на котором обращалась к нему мать, когда нянчила и кормила его и укладывала бай-бай. Австрийские правительственные органы, тщась превратить в единоязычную нацию ту невероятную мешанину народов, из которых слагалась пятидесятимиллионная империя, боролись, в сущности, против этого сладкого лепета над детскими колыбельками и кроватками; что бы ни делало венское правительство, как бы ни свирепствовало оно, какими бы крутыми мерами ни добивалось приведения всех своих подчиненных народов к единому знаменателю, матери в Кракове играли в ладушки со своими младенцами по-польски, в Будапеште — по-венгерски, под Татрами — по-словацки, по-итальянски — в Ломбардии и Венеции, по-румынски — в Семиградье, по-хорватски — в Загребе, по-словенски — в Любляне, по-чешски — в Праге. И только немецкие матери были настолько счастливы, что могли говорить со своими детками на дозволенном, государственном языке.