Выбрать главу

— Ничего, — говаривал доктор испуганному пациенту, — все там будем, и чем раньше, тем лучше. Я сам уже тридцать лет страдаю чахоткой в страхе божием, а вот же не вешаю головы.

Но когда побеждала весна и каменная громада оживала под теплым дыханием весенних соков и шорохов — «чахотка» проходила, кашель прекращался, в коридоры и спальни возвращалось спокойствие. Мальчики ботанизировали, выращивали в монастырском огороде салат и редиску. Шуршание грабель, мягкие удары цапок вплетались в чириканье воробьев, озорующих в прошлогодней траве под старыми каштанами, и узенькая полоска тени, скользящая по циферблату старинных солнечных часов, бесшумно отмечала время, отмеренное для всех этих молодых жизней.

Подходил великий пост перед пасхой — суровое испытание терпеливости, душеспасительные упражнения. Эти дни начинались крестным ходом: двести священников и богословов, окутанные голубыми клубами кадильного дыма, под пение покаянных псалмов и гул органа переносили большую дарохранительницу из храма Сальватора в главную часовню на третьем этаже Клементинума. После этого обряда никто не смел в течение трех дней покидать дом, не смел разговаривать или даже шептаться — дозволялось только тихо молиться и ходить медленно, неслышно, размышляя и сожалея о своих провинностях.

А потом, в хорошую погоду, гимназисты, выстроенные попарно, ходили, под надзором старшего богослова, на ту сторону реки, в Семинарский сад у подножия Петршинского холма. Мальчики разбредались по склону холма, где был устроен питомник и валялись глыбы песчаника, прятались в высокой траве, в дуплах старых деревьев верхней части сада, шалили как козлята, гонялись друг за другом, на время возвращенные к детству. Город, затянутый, как корсетом, многоугольником стен, лежал перед ними будто раскрытая коробка с игрушками — башенками, домиками с крошечными сверкающими окошками и малюсенькими трубами на крышах. Вдали, за Конными воротами, замыкающими продолговатый прямоугольник торговых рядов — нынешней Вацлавской площади, — на полях муравьями чернели фигурки крестьян, склонившихся к земле.

В пятьдесят девятом году, когда Мартину исполнилось восемнадцать лет и он перешел в седьмой класс, в монастырскую жизнь, доселе сонно-гармоничную и богоугодно-скучную, ворвался новый волнующий элемент — интересный, дразнящий, но весьма опасный и серьезный. Такие настроения возникают ни с того ни с сего; так, жарким летним днем мухи, спокойно дремавшие на стенах комнаты или степенно ползавшие по столу, вдруг всполошатся, замечутся во все стороны, зажужжат и, мелькая в воздухе зигзагообразным полетом, забьются яростно об оконное стекло. Точно так же среди обитателей Клементинского конвикта, в подавляющем большинстве, разумеется, чехов, вспыхнул в тот год националистический восторг.

Доселе совершенно безразличные к национальному вопросу, ученики безропотно, как нечто само собой разумеющееся, принимали тот факт, что обучение в гимназии производилось на немецком языке. Горячие религиозные споры, о которых шла речь выше, велись, конечно, тоже по-немецки, так как ученики не знали чешской церковной терминологии, а между собою они объяснялись на странном жаргоне, в котором преобладали исковерканные немецкие слова, в то время как речь их товарищей-немцев пестрила искажениями слов чешских. Но теперь как по команде — причем сразу во всех классах, от первого до восьмого, — гимназисты разделились на враждующие национальные группы и принялись ругать друг друга «свиньями» и «собаками».

До этого времени никто не обращал внимания на жесткий немецкий язык Мартина Недобыла, который делал ударения, как в чешском, на первом слоге и не умел чисто выговаривать немецкие «умлауты»; так он произносил Biene вместо Bühne и lesen вместо lösen. Теперь же немцы в классе разражались хохотом, едва он открывал рот.

До сих пор история почиталась самым противным предметом, и никому никогда не приходило в голову пополнять свои знания из этой дисциплины внеклассным чтением; теперь же мальчики рвали друг у друга потрепанный томик в высшей степени скучной «Истории земли Чешской» сочинения В.-В. Томска. С немцами дрались до крови, линейки и пеналы так и трещали, опускаясь на головы и спины воюющих. А на прогулках в Семинарский сад, вместо того чтобы, как прежде, играть в прятки или в полицейских и разбойников, чешские мальчики в экстазе любовались панорамой пражских крыш, твердя стихи Коллара:

Вижу родную страну — и слезы из глаз моих льются, Гроб для народа она, гроб, а в былом колыбель[2],—
вернуться

2

Перевод С. В. Шервинского.