Выбрать главу

— Господи, если на меня попадет, я покончу с собой, только сперва убью Недобыла, мне теперь все равно!

— Да брось, что ты на него взъелся, он ведь, в сущности, ни при чем!

— Как это ни при чем? Очень даже при чем! Если бы не его глупость, Коль в худшем случае пригрозил бы нам карцером, только и всего.

— Это не просто глупость, это — предательство! А Коль этого не выносит, он хоть и противник наш, а парень что надо!

— Пожалуйста, не ори так. Недобыл услышит.

— Пускай слышит, пускай знает, каков он есть. Да я хоть письменно готов ему заявить, что он всех нас опозорил, стыд и срам всей нации за такого чеха!

— Какой же ты христианин, как собираешься стать священником, если не умеешь прощать?

— Ах, отстань, такие рассуждения хороши на уроках закона божия, а тут мы прежде всего чехи и славяне. Дубина!

— Разве чех не должен прощать, дурачок? Не помнишь, что сказал Коллар: «Надо, чтобы на зов «Славянин!» — отклик давал Человек»? Эх ты, фитюлька!

Разговор этот, наивный, но и в высшей степени человечный, потому что жестокость в нем сталкивалась с состраданием, страсть с рассудительностью, страх с надеждой, заглушило нечто совсем не наивное и отнюдь не человеческое: глухой, словно из недр земных выходящий грохот и скрежет, приближавшийся со стороны моста. Шум этот создавала низкая и широкая платформа, влекомая шестью ломовыми лошадьми; на платформе стоял, подпертый со всех сторон кольями, железный дом с плоской крышей, с вереницей окон, до того тяжелый, что колеса платформы стонали, как живые. Гимназисты хорошо знали этот грохот — уже пять лет, как он временами нарушал их вечерние занятия. Тяжелая платформа появлялась все чаще, в последнее время даже и по ночам. Это перевозили железнодорожные вагоны — красные и лимонно-желтые, серые и темно-зеленые, огромные, словно отлитые из единой глыбы металла, плод совместного труда угрюмых безымянных обитателей Смиховской слободы — рабочих завода Рингхоффера.

Вагоны везли с завода к Главному вокзалу на Длажденой улице кружным путем — через каменный Карлов мост, этот, уже тогда пятисотлетний, шедевр средневекового строительства, потому что — вот парадокс! — более близкий мост, Цепной, в свое время провозглашенный чудом современной техники, не выдержал бы такой тяжести. Медленно, шагом, с необычайными предосторожностями, охраняемый дюжиной сильных мужчин с засученными рукавами, вагон полз по горбатой мостовой, беспомощный на своей хрупкой подставке. Это хитроумное порождение мысли и труда многих талантов, многих пар рук все еще зависело от силы тех самых лошадей, которые с изобретением паровоза обречены были на постепенное вытеснение из жизни. Вагоны, пока их тащили по враждебному им царству улиц, были все еще неуклюжи, они двигались медленнее самой медленной телеги, но — дайте им встать на гладкие рельсы, и они полетят быстрее ветра.

— Боже, смилуйся надо мной, пусть завтра поймают этого негодяя с прокламацией, пусть все будет хорошо! — молился Мартин под грохот платформы, которая, дробя мостовую, пересекала уже площадь Крестоносцев перед самым Клементинумом.

Дребезжали оконные стекла, а щелканье кнута, которым ломовик погонял взмыленную шестерку, рассекало грозный грохот сопротивляющейся материи. Шепот в спальне затихал, потому что даже самого себя едва ли можно было расслышать, а когда платформа наконец углубилась в узкую улицу и шум начал постепенно слабеть и удаляться, разговор не возобновился: большинство мальчиков уже спало.

5

Срок, назначенный достопочтенным отцом Колем, истек через день в пять часов пополудни, и так как виновник не объявился сам и не был раскрыт, то мальчики весь вечер в ужасе ждали, что вот их позовут на обещанную децималию. Однако ничего не произошло; надзиратели-монахи хранили обычный задумчиво-чопорный вид, ни на йоту не строже и не серьезнее, чем всегда. И когда пробило девять — час отхода ко сну, — почти все гимназисты уверились, что туча прошла стороной, а страшная угроза просто сорвалась у Коля с языка. Впервые после двух мучительных ночей уснул спокойно и Мартин, и снился ему чудесный сон о том, как он ловит раков в Падртьской речушке, на берегу которой стоит его родной дом.

А между тем в кабинете настоятеля решалась его судьба.

Настоятель конвикта доктор Шарлих, будущий глава Вышеградского капитула, кругленький, приветливый, рассудительный господин, человек мирный, которому претил всякий шум и всякое волнение, не мог одобрить крутую меру патера Коля: он предпочел бы разрешить дело о прокламации тихо и безболезненно. Но он был чех, а оба его заместителя, Коль и недавно принявший посвящение Бюргермайстер, — немцы. Доктор Шарлих боялся, как бы они не очернили его перед начальством, обвинив в образе мыслей, враждебном империи, и вместо того, чтобы коротко распорядиться относительно мер, которые следовало бы принять, он только спорил и призывал своих помощников к благоразумию, несчастный и недовольный собственной робостью. Ведь совершенно не установлено, — жалобно повторял он, — что прокламацию вывесил кто-либо из воспитанников, в коридор перед рефектарием то и дело попадают посетители из приемной; а выгнать десятую часть чешских мальчиков за поступок, совершенный, быть может, посторонним, — да у кого же хватит на это совести! Если б еще дело шло об оскорблении святой церкви, то он, настоятель, не возражал бы против самых строгих мер, но ведь тут мы столкнулись с безобидной и наивной политической выходкой!