— Я… Я никогда… вам этого… товарищ комиссар!
ГЛАВА IV
Несколько раз во время томительной госпитальной бессонницы виделась Бугрову привольная зеленая луговина с кущами чуть позлащенных берез. Между ними петляет в траве неторопливый ручеек. Трудно догадаться, что здесь пролегает государственная граница, если бы не вывороченный каменный столб с четырьмя буквами: СССР.
Тогда они бережно, словно тяжело раненного, подняли столб — поставили на прежнее место. Ямку углубили саперными лопатами, подсыпали песочку, притоптали с боков крепкими солдатскими сапогами.
Старшина Петлай, не то смеясь, не то плача, предложил:
— Давай, лейтенант, тово? Жахнем? Дадим вроде московского салюта!
Жахнули дружными залпами трижды. Постояли еще чуток и — один за другим — перешагнули скромный ручеек. Впереди была Европа.
Мотопехотная гвардейская дивизия, в которой Бугров командовал взводом, а позже ротой, шла к Берлину не по прямой. Сначала они двинулись вправо, к северу — в Восточную Пруссию, колыбель германского милитаризма. Первые километры по этой юнкерской земле тоже никогда не забудутся.
Серое небо, низкие рваные тучи, из них сочится меленький, холодный, тяжелый какой-то дождь. Ни души вокруг — одни «ландшафты». Каркает в безлистом черном лесу зловещая птица ворон, но и он не по-русски каркает — скрипуче и картаво. Шарахнуть бы по нему из винтаря!
Прошли километра два, а все то же: пусто, тихо, тоскливо…
Но вот показалась вдали вздыбленная горбом крыша большого каменного дома. Серая черепица — словно засохшая чешуя дракона — сливается с дымчатыми тучами. На крыше торчит нелепая печная труба, похожая на могильный памятник. Судя по всему, это и есть «фольварк» — помещичье хозяйство с конюшнями, коровниками и ангарами для машин.
Поместье обнесено кирпичной стеной, словно крепость. Стена высокая. Окна закрыты железными ставнями. За ними может быть засада с пулеметами…
Комбат велел Бугрову взять десяток бойцов и осмотреть фольварк, прежде чем войти в него всем батальоном. Вместе с Бугровым пошел политрук Сошников.
Распахнули незапертые ворота, оглядели огромный, просторный двор, рассыпались в разные стороны.
Бугров, Сошников и еще пятеро бойцов пошли правее. Старшина Петлай с остальными направились левее — к конюшне. Когда они приблизились, оттуда с пронзительным щебетом вылетела стайка воробьев. Солдаты шарахнулись по сторонам, а сам старшина привычно припал с автоматом возле локомобиля.
— Тьфу! Мать вашу… воробьиную! — выругался он, поднимаясь и отряхиваясь. Молоденький солдат Пыжиков трясся от неудержимого смеха. Чтобы не обидеть старшину, он делал вид, будто старательно отряхивает шинель от соломы.
Эх, желторотик! Он воюет недавно, не знает, какой это полезный рефлекс — сначала пригнись, изготовь оружие, а потом уж соображай, что в тебя летит: осколок или воробей. Многим это спасло жизнь. И Петлаю тоже.
Засады в поместье вроде бы нет. Не видать ни хозяев, ни слуг, ни работников. Оставлено все почти в полном порядке. В конюшнях стоит десятка два здоровущих лошадей. В коровнике жуют сено породистые коровы: рога торчком, вымя с подушку. Похрюкивают выкормленные свиньи невиданной масти: черно-бурые, узкорылые, похожие на огромных крыс с отрубленным хвостом. В каменном амбаре, в крепких вместительных закромах, сделанных из гладко обструганных досок, — зерно, крупа, горох, фасоль. Все чистое, сухое, провеянное; оставленное будто нарочно, напоказ.
Бугрова, однако, на такую дешевку не возьмешь. Он-то знает еще от Катеринушки, откуда берется в подобных поместьях богатство и культура. Фольварк этот — вековое паучье гнездо кровососа и насильника!
— А у нас таких давно уж под зад коленкой! — сказал он Борису Сошникову. — Тут целый совхоз устроить можно.
Однако не устоял перед соблазном: попробовал на зуб крупную, мраморной окраски фасоль, размолол ее крепкими зубами, пожевал. А политрук лизнул незаметно щепотку рыхлой пшеничной мучицы. Засыпана она была в ларе под самую крышку.
Посмотрели друг на друга понимающе: в какой-то чахлой Пруссии, в северном краю, на скудной земле, и на тебе — такая фасоль, такая пшеница!
Ленинградец Борис Сошников пережил страшную зимнюю блокаду. У ларя с пшеничкой мукой вспомнились ему крохотные ломтики хлеба, за которыми приходилось стоять в долгой очереди, Пискаревское неоглядное кладбище, где лежат все родные…
У ефрейтора Полищука из деревни под Витебском тоже не осталось никого, но его родня померла не от голода — расстреляли всех до единого за помощь партизанам. И деревню фашисты сожгли дотла, не осталось даже колышка. Потому и стало ефрейтору невмоготу, когда он увидел целенькое имение прусского помещика, а в нем столько всякого добра. Не обчистив раскисших кирзачей, что делал всегда, входя в жилье, потопал Полищук по гладкому навощенному паркету.