Но Эразм гораздо смелее подымается по ступеням социальной лестницы, чем Себастиан Брант. Его сатира становится особенно резкой, когда речь заходит о господствующих сословиях. Он насмехается над высокомерными дворянами, которые «хоть и не отличаются ничем от последнего поденщика, однако кичатся благородством своего происхождения», и над теми дураками, которые готовы «приравнять этих родовитых скотов к богам» (гл. 42). Достается от него придворным вельможам, а также королям, которые, нимало не заботясь об общем благе, «ежедневно измышляют новые способы набивать свою казну, отнимая у граждан их достояние» (гл. 55). Вполне в духе времени усматривает Эразм в корыстолюбии источник многих современных пороков. С презрением отзывается он о купцах (гл. 48) и делает бога богатства Плутоса отцом г-жи Глупости (гл. 7).
Еще резче отзывается Эразм о священнослужителях. Пренебрегая простыми и ясными заветами Евангелия, князья католической церкви «соперничают с государями в пышности» и, вместо того чтобы самоотверженно пасти своих духовных чад, «пасут только самих себя» (гл. 57). Утопающие в роскоши римские папы ради защиты земных интересов церкви проливают христианскую кровь. «Как будто могут быть у церкви враги злее, нежели нечестивые первосвященники, которые своим молчанием о Христе позволяют забывать о нем, которые связывают его своими гнусными законами, искажают его учение своими за уши притянутыми толкованиями и убивают его своей гнусной жизнью» (гл. 59). Ничуть не лучше обстоит дело с монахами, навлекшими на себя, по словам Эразма, «единодушную ненависть». В своей массе они глубоко невежественны, неопрятны, лицемерны и суеверны. Их благочестие заключается не в делах милосердия, завещанных Христом, а лишь в соблюдении внешних церковных правил. Зато «своей грязью, невежеством, грубостью и бесстыдством эти милые люди, по их собственному мнению, уподобляются в глазах наших апостолам» (гл. 54). Не щадит Эразм и официального богословия, которое он дерзко называет «ядовитым растением». Надутые схоласты, погрязшие в теологических хитросплетениях, готовы любого человека, несогласного с их умозрениями, объявить еретиком, то есть поставить вне закона. Их крикливые проповеди — образец безвкусия и нелепости. При помощи «вздорных выдумок и диких воплей подчиняют» они «смертных своей тирании» (гл. 53, 54).
Во всем этом уже чувствовалось приближение Реформации. У Себастиана Бранта, писавшего значительно раньше, не найти таких резких выпадов против господствовавших феодально-католических кругов. Вместе с тем к насильственному ниспровержению существующих порядков Эразм не призывал. Все свои надежды, подобно Бранту, возлагал он на облагораживающую силу мудрого слова. Впрочем, окружающий мир не казался ему таким простым и понятным, как автору «Корабля дураков». Брант знал только две краски: черную и белую. Линии у него всегда отчетливые и густые. И на жизненные явления смотрел он, можно сказать, в упор. У Эразма картина мира утрачивает свою наивную лубочность. Рисунок его отличается тонкостью и одновременно сложностью. То, что у Бранта выглядит плоским и однозначным, у Эразма приобретает глубину и многозначность. Разве мудрость, чрезмерно вознесшаяся над жизнью, не превращается в глупость? Разве навыки и представления тысяч людей, на которых свысока взирают одинокие мудрецы, не коренятся подчас в самой человеческой природе? Где же здесь глупость, а где мудрость? Ведь «глупость» может оказаться мудростью, если она вырастает из потребностей жизни. И разве то, что говорит в начале книги г-жа Глупость, не содержит крупиц истины? Мечты мудрейшего Платона о совершенном общественном устройстве так и остались мечтами, ибо не имели под собой твердой жизненной почвы. Не философы творят историю. И если под «глупостью» разуметь отсутствие отвлеченной идеальной мудрости, то словоохотливая богиня права, утверждая, что «Глупость создает государства, поддерживает власть, религию, управление и суд» (гл. 27). Впрочем, очевидна здесь и сатирическая тенденция. Ведь то, что Эразм видел вокруг себя, — достойно было самого решительного осуждения. На каждом шагу можно было столкнуться с несправедливостью, жестокостью и обскурантизмом, то есть с вопиющими проявлениями вредоносной «глупости».
Эразм знает, что с незапамятных времен существовал разрыв между гуманистическим идеалом и реальной жизнью. Линия жизни не совпадала с линией мудрости. Ему это горько сознавать. К тому же мед жизни повсюду «отравлен желчью» (гл. 31), а «людская сутолока» так напоминает жалкую возню мух или комаров (гл. 48).