Выбрать главу

И по тому, как слушал его теперь Густав, он видел, что он говорил хорошо и что всякий, кому дорога справедливость, должен был бы выслушать его, говорящего так, прежде чем произнести свой суд над ним.

— Ты говоришь, казни и пытки! — продолжал он, хотя Густав ничего не говорил и сидел, слушая молча. — Они не забудутся, а хорошее забудется. А что я сделал хорошего? Хорошо то уже, что всякий должен признать, что в то время, когда находился у власти чужестранец Бирон, Россия не была низведена с той ступени, на которую поставил ее русский государь-преобразователь… А что нового не сделал я ничего, так трудно требовать с меня новое, когда я один, когда людей нет вокруг меня… Отыскать, выбрать — я и выбирал: Остерман, Миних… а русских я не знаю… Меня называют честолюбцем, говорят, что я забочусь только о своих выгодах… Но будь я на самом деле таким, будь я исключительно честолюбец, разве я удержался бы на своем месте, разве давным-давно не сумели бы свергнуть меня сотни, если не тысячи завистников? Посмотри, они пресмыкаются и раболепствуют, потому что им самим нужно создать себе идола, и вот они создают его… и приписывают мне качества, которые хотят — сами хотят, понимаешь ли! — видеть в своем идоле… Высокомерие, гордость! Да как же мне относиться иначе хотя бы к людям, теперь вот неизвестно зачем наполняющим мою приемную? Я отношусь к ним с высокомерием; может быть, с презрением, и они довольны; они боятся меня, клянут, но они довольны… Относись я к ним иначе, я обманул бы их ожидания, и они еще больше кляли бы меня и не боялись бы. Им нужен предмет боязни, непременно предмет боязни и ненависти… И таких много. Исключения вроде Бестужева есть, есть хорошие люди, и впоследствии Россия далеко пойдет со своими людьми, но теперь ей главное нужно — образование. Однако для образования опять-таки нужны люди. Пока пришлось обратиться к военным, и вот заведены корпуса… Да мало ли что сделано!.. Но не в этом суть. Вся беда моя в том, что слишком много у меня судей и обвинителей, и вот даже ты, брат мой родной. А я вот что тебе скажу: оставь ты на мне мое трудное и неблагодарное дело и живи себе, благо ты для всех вполне безупречен, живи, наслаждайся жизнью, и я буду рад смотреть на тебя.

XII. СЕМЕЙНОЕ ДЕЛО

Густав, слушая брата, все более и более снова приходил в состояние счастливого душевного равновесия, с которым пришел к нему и из которого его выбило появление Иволгина.

В самом деле, может быть, Иоганн и прав, быть может, и нельзя иначе, а если он прав, то, значит, это — необходимое зло, можно сожалеть, но не чувствовать на себе ответственности за него.

И теперь он мог говорить о своем деле.

— Ты советуешь мне наслаждаться жизнью, — усмехнувшись, ответил он брату. — Ну а что, если я не вполне еще счастлив?

Герцог Бирон снова сделал удивленные глаза.

— Ты несчастлив? — переспросил он, делая заметное ударение на слове «ты». — Чего же недостает тебе или что может тревожить тебя?

— Я не говорю, что я несчастлив, — поправил Густав, — я сказал, что мое счастье не полно. Это — разница.

Он как будто нарочно указал на эту неточность, чтобы сказать что-нибудь, но что-нибудь другое, а не то, что нужно было выговорить ему и о чем он думал все время.

Когда он шел к брату, ему казалось все очень ясно и просто; ему представлялось, что легко будет сказать об Олуньевой и просить о сватовстве к ней, но теперь, когда пришла минута выразить все вслух, подходящих слов у него не находилось, и он умышленно медлил.

— Ну, все равно! Почему твое счастье не полно? — сказал герцог.

— Вот видишь ли, все у меня есть — и почести, и богатство… но… но некому разделить их со мною…

— Так! — протянул Иоганн, поняв с полуслова. — И что же, тебе эта мысль пришла в голову именно потому, что ты чувствуешь одиночество, или ты почувствовал одиночество потому, что встретил кого-нибудь?

Густаву показалось, что не первое, а последнее соображение было истинным. И, несмотря на свои сорок лет, он почувствовал, что краска бросилась ему в лицо. Он опустил голову и стал неловко зачем-то рассматривать свои пальцы.

— Нет, — наконец с усилием проговорил он, — не потому, а потому, что я встретил…

Герцогу смешно было смотреть на брата. Он знал его влюбчивый характер и, судя по сделанным уже в прошлом году наблюдениям, мог теперь догадываться, о ком шла речь.

— Кто же она? — все-таки спросил он.

— Олуньева, молодая Олуньева…

— Ну, разумеется, не старуха, — подхватил герцог и рассмеялся. — Так вот как… — Он помолчал с минуту. — Но только, знаешь ли, милый мой, что ты нашел в ней?

Густав не ответил, но только самоуверенно и таинственно улыбнулся, как улыбаются влюбленные люди, когда пред ними высказывают сомнение относительно предмета их влюбленности.

— Ты мне прямо скажи, — несколько раздраженно проговорил он, — хочешь ты моего счастья или нет? Согласись, что я ведь — не мальчик и уже сам могу понимать…

Все это, все эти внешние выражения душевных движений, было давным-давно знакомо герцогу, видевшему на своем веку массу людей и привыкшему наблюдать их. А брата-то уж он знал как самого себя.

Противоречие в таких случаях только может испортить дело. Доказательствами и разумными доводами нельзя помешать вспышке увлечения.

Но герцогу Бирону важно было убедиться теперь, подпал ли его брат этой вспышке только, или в нем действительно зародилась серьезная любовь.

— Предположим, что я хочу твоего счастья, — произнес он самым спокойным своим тоном.

— Ну, если так, то помоги мне в этом деле…

— Да чем же я могу помочь тебе?

— Видишь ли, я посылал сегодня…

— Баронессу Шенберг, — подсказал Иоганн.

— Ну да, баронессу Шенберг, и она ездила к Олуньевым для того, чтобы разузнать предварительно. Она говорит, что если ты захочешь поехать, то отказа не будет.

Обстоятельства давали случай герцогу проверить свое сомнение относительно серьезности чувств брата скорее, чем он мог ожидать этого.

— Послушай, — заговорил он, — я вот что скажу тебе: ты хочешь, чтобы я ехал просить руки для тебя молодой Олуньевой, зная заранее, что если я поеду, то мне отказа не будет.

— Да, именно поэтому-то я и прошу тебя.

— То есть, другими словами, мне не посмеют отказать? Так, что ли?

— Так… — с запинкой подтвердил Густав.

— В таком случае, ты хочешь жениться насильно, выслав меня сватом? Хорошо, я поеду; из боязни ко мне там дадут согласие. Ну, а потом что? Свободного выбора не было, и хорошо, если Олуньева тебя тоже любит. Ну, а если нет?.. Тогда все дело станет непоправимым… Между тем, если ты сам… тогда это будет совершенно другое…

— Так ты отказываешься поехать? — перебил упавшим голосом Густав.

— Я ни от чего еще не отказываюсь, а говорю только, что если поеду я, то для той, которую ты любишь, не будет свободного выбора.

Расчет, с которым говорил герцог эти слова, заключался в том, что если Густав действительно любил Олуньеву серьезно, то эта серьезность любви помешала бы ему настаивать далее. Для истинного чувства показалось бы оскорбительно не только всякое насилие, но даже такой поступок, который давал бы повод подозревать отсутствие свободной воли.

Если Наташа любила или могла любить, то, кто ни поезжай, всякому бы она дала свое согласие на свой брак с Густавом, а если не любила, то человек, испытывающий к ней истинное чувство, не захотел бы насиловать ее волю, ставя ее в положение, при котором отказ был почти немыслим. Поэтому герцог, желая проверить брата, объяснил ему, какой вид будет иметь его сватовство, и ждал, что он ответит: откажется ли от своей просьбы или, наоборот, будет настаивать на ней.