- Я помню, - сказала Наташа.
- Он еще сомневался! Друзья в Париже, ваш братец в Америке, а что они там видят, в этой Америке? Знаете, какой там культ СССР? Они газету бросаются покупать, чтобы не пропустить о нас чего-нибудь новенького, им ведь жить нечем, страна молодая, а жить нечем, и об этом тоже надо писать, и мы будем писать, будем!
Где-то на берегу канала прыгал под звуки бубна вместе с другими заключенными их отец, писатели, присланные на канал своими глазами увидеть, как социалистический труд меняет человека, хохотали, сидя в некотором отдалении, даже карельские комары не мешали им аплодировать, они убивали их, не сводя восторженного взгляда с Ляли Фураевой, бывшей проститутки, с Маши Банниковой, ее напарницы, Юры Соболева, Володи Казанцева, Миши Савельева, бывших карманников и рецидивистов, а те старались, ох, как же те старались разоблачить прежнюю жизнь, чтобы их снова не вернули таскать тачку в этой.
А Тане хотелось мазнуть его по голове-бульбе, она едва удерживала себя от этого желания, потому что Наташа полюбила бы теперь любого, даже курносого, только за то, что он недавно, совсем недавно, если не вчера видел ее мужа, говорил с ним. Она знала, о чем спросить, она забыла, о чем, ей хотелось спрашивать обо всем сразу: не похудел ли он, не зябнет ли лысина, не потерял ли он свою шапку, что он спрашивал про нее и Таню?
- А почему он должен был спрашивать? - спросил курносый. - Откуда такая уверенность у женщин, что, когда встречаются старые друзья, они должны говорить о доме? Это другая жизнь, он там уже почти три года, вам кажется, что с этого времени ничего не изменилось? Хорошо, если вам нужно: он любит вас, умирает от тоски, не знает, как вырваться, - вам было бы легче, если бы он страдал? Он не страдает, не надейтесь, там нет мещанства, он живет в здоровой среде перековавшихся воров и проституток. Это совсем другие люди, они исповедались трудом, понимаете? Вы можете представить себе человека, облегчившего душу? Это они!
- А папе-то что облегчать? - спросила Таня. - Вы папу сто лет знаете.
- Танечка, не надо, - сказала Наташа. - Если вам не надоело, расскажите еще, пожалуйста.
- Папе, - сказал курносый, - не нужно было знаться прежде всего с вашим братом, уважаемая, он его и погубил, американский дядюшка, и еще кое-какие грешки водились за вашим папой.
- За вами, что ли, они не водятся? - спросила Таня.
- Придет и мой черед, - сказал курносый. - И создадим мы с Игорем такую феерию на берегу еще какого-нибудь канала, что мир залюбуется, пусть на это уйдет еще несколько лет...
- Типун вам на язык, - сказала Таня.
- Надо там быть! - крикнул курносый. - Чтобы понять, как счастлив ваш отец! Это мы пребываем в гниении, ожидая, когда придет костлявая, а они по ту сторону смерти создают новую культуру, футуркультуру, о которой мы только могли мечтать!
- Когда вы еще туда поедете? - спросила Наташа.
- Не знаю, это не так просто, я попросил бы вас на всякий случай собрать все, что осталось в доме от вашего мужа, - рисунки, рукописи, - и отдать их мне, у меня они будут в полной сохранности, они вам совершенно не нужны, а я сохраню, я знаю им цену.
- Хорошо, - сказала Наташа.
34
Вера Гавриловна, Леня и ньюфаундленд приехали в Москву осенью.
- Я не могу оставить моих детей в беде, - сказала Вера Гавриловна, обнимая Наташу и Таню.
На самом же деле плохо было ей, а если еще точнее, Лене, тайна, о которой было известно всем: по осени на Леню нападала хандра, у него вообще была плохая наследственность, и он пребывал в такой подавленности, что никакие врачи не могли помочь выявить его душевную травму, и, главное, обстоятельства, при которых она пробуждается.
Считалось, что Лене необходимо менять среду, так считалось уже много лет, давно, но поменять он решился почему-то только сейчас, когда они с Верой Гавриловной и собакой приехали в Москву. Сразу стало шумно, и этот шум занял собой все.
На работу Вера Гавриловна устроилась сразу, оговорили возможность работы в той же клинике и для Лени, когда он придет в себя, а он все не приходил и не приходил.
Приступы депрессии выражались в том, что ему постоянно необходимо было исповедоваться, но исповедоваться не перед каждым, а только очень близким ему человеком, в Москве таким человеком оказалась Наташа.
Высокий, беспокойный мужчина с задранным куда-то вверх лицом ходил за ней по всей квартире и говорил, говорил.
В беспокойном, сбивчивом его тоне мало что было понятно, да Наташа и устала вникать, понимала только, что невозможно, невозможно, а что невозможно? Понимала только, что он любит ее маму, но не способен дать ей счастье, потому что, как он выразился, давно выронил вожжи жизни из рук, а в профессии вообще не оправдал надежд, на него возлагаемых.
В этом постоянном самобичевании что-то было и про нее, Наташу, и про Игоря, талант которого Леня считал очень высоким и готов был занять его место на канале, лишь бы Игорь вернулся, он признавался в любви к их семье, приютившей его, Леню, к спектаклям Игоря, он видел их по многу раз в Петрограде, помнил, что Наташа давно забыла их, или, порадовавшись, не придала им особого значения, а ему всегда казалось, что эти спектакли понадобятся людям, которых еще нет, вот жалость; а когда они появятся, этих спектаклей не будет, их уже и сейчас нет. Он говорил, что страшно хотел всю жизнь быть хоть в чем-то талантливым, - не пришлось, и тогда он понял, что талант его в любви к таланту других.
Сколько подробностей он помнил: и как в Игоревом "Ревизоре" бежали по дверце сортира вдоль бикфордова шнура белые мыши, а огонек пламени бежал вслед за ними, как прыгал Пугачев с колокольни на сцену Александринки на белом коне, как, сидя у трюмо, машинально перекрестилась пуховкой проститутка, оставляя следы пудры на платье, прислушиваясь к шагам на лестнице идущего ее убивать человека... Сколько он помнил и как увлеченно рассказывал, это не могло считаться чем-то болезненным, если бы, как заезженная пластинка, рассказ не повторялся несколько раз подряд. Это было невыносимо, душа разрывалась, но это было про Игоря, и Наташа сходила с ума, вслушиваясь и вслушиваясь.
Покорные двоюродные тетки Паши Синельникова стали жить на кухне, одна в кухне, другая - в чулане, они давно уже присмотрели себе эти места на старость лет, и вот теперь эта старость, вероятно, наступила, Наташа и Таня спали на диване в комнате Игоря, а гости с собакой в большой комнате.
И когда Леня по ночам плакал, все в квартире лежали и прислушивались к этому не похожему на людской плачу, надеясь, что это не Леня, а пес подвывает во сне.
В конце концов со всем можно смириться, но у Тани появился молодой человек, молодым его можно было назвать условно, просто это был первый молодой человек, доцент той кафедры, где она прирабатывала вечерами, он был старше Тани на десять лет, она не стеснялась разницы в возрасте, он стеснялся, деться им было некуда, они пропадали на осенних улицах и в холодных подъездах, и Таня часто приходила домой мокрая, раздраженная, поворачивалась спиной к Наташе, просыпалась по ночам в подушку, скрывая слезы. Одним словом, в доме было весело. Правда, появились деньги, а вместе с ними вкусная еда, а значит, и застолья почти как тогда, в Тифлисе, - с конфетами, вином, при свечах, правда, ни одного из тех мужчин теперь не было с ними и говорить о них вслух не рекомендовалось. При Лене и маме - о Михаиле Львовиче, про Игоря - при Наташе и Тане, про Мишу не хотелось вслух, о нем думали все и всегда, Вера Гавриловна как-то особенно горько, почему-то ждали Нового года, всем казалось, что Новый год - это время, когда все решится, явится Санта-Клаус, принесет весточку от Миши, но вот пришел Новый год, и никто не воскрес, не вернулся.