Искра обшаривала стеклянную поверхность в поисках мельчайших отверстий, таких, которые нельзя разглядеть даже в самое сильное увеличительное стекло. Молния, потрескивая, скользила по цилиндрической поверхности. То и дело голубой, тонкий, как паутинка, лучик попадал в какую-нибудь точку металлического держателя и сердито бил в неё, пока рука Дэви, освещенная в темноте синеватым светом, не отдергивала тестер. Вдруг искра пробилась сквозь стеклянную стенку – за миллиметровой толщей стекла сверкнула ярко-зеленая молния. Вся трубка изнутри заполнилась удивительно чистым, светящимся фиолетовым газом. Искра нашла отверстие, а окраска вакуумного промежутка показала, что вакуум упал с миллионной доли атмосферы до тысячной. Дэви тихонько выругался и велел Ван Эппу включить свет.
– Я отмечу это место, – сказал Дэви и мягким красным карандашом начертил маленький кружок на месте невидимого, найденного прибором отверстия. – Пожалуй, можно сразу проверить и остальные. Давайте их сюда по одной.
Тоненькая молнийка обшарила восемь трубок. Выдержали испытание только две.
– Остальными займемся, когда Кен установит стеклодувное оборудование, – сказал Дэви. Он протянул искровой тестер Ван Эппу, чтобы тот положил его на место, и впервые за весь вечер задал старику вопрос, относящийся к нему лично: – Вы когда-нибудь пользовались такими трубками?
– Нет. В мое время не было даже настоящих электронных ламп, – ответил Ван Эпп, не зная, как доказать этому юноше из более интеллектуально развитого мира реальность глубокой старины, существовавшей всего двадцать лет назад. – Мы тогда пользовались прерывателями. Де Форест только ещё получал патенты на свои изобретения, а Лэнгмюр был совсем мальчишкой. То, что вы теперь считаете низким вакуумом, не идет ни в какое сравнение с вакуумом, который считался у нас самым высоким. Ведь времена меняются.
Ван Эпп говорил спокойно и хотел на этом кончить, но долго сдерживаемое волнение вдруг прорвалось, как потом сквозь плотину.
– Теперь всё переменилось! – горячо продолжал он. – А начались эти перемены ещё в ту пору, когда я стал делать первые шаги. Я сам этому способствовал и, естественно, не замечал, что происходит. А за те годы, что я не работаю, мир изменялся ещё быстрее, но как – я даже не знаю! Клянусь, я никогда не думал, что со мной случится такое! – воскликнул он и снова попытался сдержаться, чтобы не наговорить лишнего, но молчание Дэви и выражение его лица было трудно перенести.
Собственно, он ещё ничего и не сказал.
– Помню, я был совсем юнцом, – опять заговорил он, стараясь, чтобы голос его звучал спокойно. – Летом семьдесят шестого года, в адскую жару мы поехали в Филадельфию на столетний юбилей показывать, что у нас есть. Выставка, помню, называлась «Новая эра». И в самом деле это была новая эра! Новые изобретения получали премии; ожидая решения жюри, мы, молодые изобретатели, всей компанией ходили пить кофе с бутербродами: Эдисон, самый старший из нас – ему было двадцать девять лет, – Алекс Белл и Джорджи Вестингауз; мы с Джорджи ровесники, нам было по двадцать три года. Как-то раз сидим мы у стойки в кафе и видим – идет старый Лемюэл Мастерс. Теперь уже не помнят даже его имени, а в те времена он считался лучшим знатоком динамо-машин. Так вот, Мастерс проходил мимо наших экспонатов, потом увидел нас – а мы сидим с таким видом, будто нам сам черт не брат, воображаем, что мы умней всех на свете, и твердо верим, что мы и есть то поколение, которое переделывает мир, где по милости старых слюнтяев царит такая неразбериха. Должно быть, мы показались Мастерсу такими жалкими самонадеянными щенками, что у него сердце облилось кровью. Он подсел к нам и сказал: «Сдается мне, что я зажился на этом свете. Надеюсь, скоро уже я улягусь в могилу. Ради бога, не заживайтесь слишком долго. В тридцать девять лет пустите себе пулю в лоб – это самая лучшая участь!»
Ван Эпп умолк и бросил острый взгляд на Дэви.
– И знаете что? Мы с ним согласились. Видит бог, мы все с ним согласились! И я дал себе клятву: никогда не скажу человеку, который по молодости лет не сможет меня понять, что я зажился на свете. Но, видно, я и в самом деле пережил себя. Только, будь я проклят, я этого не говорю. Не говорю! – закричал старик. – Что-то во мне не хочет сдаваться! Это меня изводит и не дает мне жить! Что это такое? Ведь у меня больше ничего нет. Ни идей, ничего! Пятнадцать лет я не занимаюсь умственной работой, разве только фантазирую, что когда-нибудь мне представится счастливый случай и я буду делать замечательные вещи и расквитаюсь со всеми друзьями, которые всадили мне нож в спину! Но такие фантазии – не работа, не изобретательство – их порождает самая презренная жалость к себе; такие фантазии хуже, чем опиум! Нужно смотреть правде в лицо. Мне следовало бы спокойно отойти, чтобы дать место молодым. Но я не могу. О, черт, – вдруг взорвался он. – Знаете ли вы, что я каждый день схожу с ума от страха? Я так боюсь, что просто дурею. Подумать только – я!