И злобные мысли вихрем теснились в голове.
Он вернулся в свой дом — обширный и крепкий — и затворился в «одрине» [4].
Он не вышел к обеду, не сел за ужин.
Слуги перешептывались и дивились, прислушиваясь к его шагам — ровным, непрестанным.
— Чай, все по отце скорбит.
— Не ест, не пьет — уж это Бог знает что.
— За сердце взяло.
Оно и точно — крепко «за сердце взяло» Ивана. Он не знал, что делать с собой, как затушить пламень, жегший душу.
Он пробовал молиться — молитва не ладилась. Он решал пересилить думы и не мог.
Несколько раз шевелилась отчаянная мысль:
— Лучше не жить бы.
Но все существо восставало против «бездны смерти».
Жить, жить! Но так, как ему хочется.
Но как устроить? Где искать помощи?
И откуда-то из неведомых тайников души словно прозвучало:
— У меня!
И в соображении его пронеслось грозное, черное лицо Сатаны.
Он вздрогнул, оперся на тяжелый дубовый поставец и бессильно, чуть слышно прошептал:
— У тебя?1
Ужас объял его.
Но злоба была сильнее уж-аса.
— А что ж бы… тать и у тебя… — промолвил он побледневшими губами.
— Хоть бы и у тебя! Ты-то дашь ли мне, чего желаю?
Где-то откликнулосъ в душе:
— Дам.
Твердою решимостью наполнилось сердце Ивана.
— Так пусть жe! Пусть хоть катана мне поможет!
И он снова зашагал по своей одрине, грозный, нахмуренный, со сжатыми в кулаки руками.
Мысли теснились в его мозгу и давили его.
Черные, страшные думы. Он мысленно отдавал свою душу дьяволу, он мысленно прибегал к чарам.
И воображение рисовало ему будущее его могущество.
Он видел себя богатым властелином.
Он водил полчища, лилась кровь «его ворогов».
Он видел Москву спаленную, и князя Дмитрия Иоанновича, лежащего в прахе у копыт его коня.
— Так тебе, так тебе! Так больше тысяцких не надобно, княже?
И злобно хохочет он и вот-вот готов раздавить великого князя конской пятой.
— Разве за все это не стоит душу продать? — размышляет он.
И сам себе отвечает:
— Это ли души не стоит? Если бессильны руки сотворить, если на силу есть сила большая, помогут чары. Для волшебства и колдовства все можно. Не спасут ворога ни его ратные люди, ни крепкие стены.
Чара, как пыль, сквозь щель пройдет, как вода, через чуть приметную скважину проберется. Сказал — не мытьем, так катаньем. Дойму…
И работают думы, и то застывает, то трепетно бьется сердце его.
Время идет. Стало темнеть.
Кое-кто из слуг, не дождавшись выхода своего господина, стал приваливаться на покой.
Затих дом.
Вдруг среди тишины громко прозвучал и поднял всех на ноги господский приказ:
— Оседлать коня!
Через несколько минут оседланный конь фыркал у крыльца, а еще немного спустя вышел туда же Иван Васильевич?.
Он был в одном кафтане, без охабня; у пояса покачивался тяжелый меч и сабля в бархатных ножнах, за плечами — лук и колчан.
Он изготовился, как к бою.
Нахлобучив плотней шапку, Иван вскочил на седло, склонился вперед, гикнул и вихрем вынесся за ворота и скрылся от глаз удивленной челяди во мраке осенней ночи.
IV. Некомат Суровчанин
Не то дорога, не то просека пролегла через лесные дебри.
Луна чуть проглянет и вновь спрячется за покровом облаков, которые медленно и неустанно ползут по небу, серея, как столбы дыма.
Немало надо храбрости, чтобы ехать одному в глухую полночь по лесной чаще.
В ней много волков, но что еще страшней — много лютых людей. Зверь помилует, побоится тронуть, а человека не возьмешь страхом или мольбой. Не тронутся слезами окаменелые сердца, ш бердыш с размаху размозжит голову.
Вероятно, это хорошо знал путник, пробиравшийся по просеке на бойком аргамаке. Он держал наготове копье, жало которого серебром светилось при проблеске месяца.
На мгновенье луна вырвалась из-за облаков и озарила ехавшего.
Он молод. Ему лет тридцать, не больше;
Плечи широки, стан крепок. Для злых людей — он не легкая добыча: сможет постоять за себя.
Лицо, окаймленное темно-русой бородкой, красиво, но бледно и угрюмо.
Брови сдвинулись, а глаз-а вспыхивают недобрым огоньком.
Если бы встретился москвич, то без труда признал бы в ночном путнике богатого купца прозвищем Некомат Суровчанин.
Тот же встречный, конечно, подивился бы:
— Что ему здесь надобно?
Удивление москвича было бы тем более понятно, если мы поясним, что путь-просека вел ни более, ни менее как только к мельнице некоего Хапилы, пользовавшегося недоброй славой колдуна.