А ротный старшина-кусок Лещенко однажды оборзел до того, что на вечерней поверке в излюбленном пространном и пронизанном неподдельным пафосом монологе, обильно и довольно ловко пересыпанном анекдотами разных народов и эпох (где он их только брал, ведь до соответствующих печатных сборников было еще далеко-далеко, но, очевидно, черпал из богатого казарменного опыта); в монологе, касающемся его элементарных, вообще-то, старшинских забот, он, вызвав особенно жалкого в тот вечер Аркашку из строя, патетически опять же вопрошал: «Товарищи воины! Кто мне может ответить, зачем у младшего сержанта Колобова пуговки на манжетах?»
Но, никого из строя не приглашая, сам же себе отвечал: «Затем, чтобы младший сержант Колобов сопли рукавом не вытирал! А почему эти пуговки блестят, товарищи?… Верно. Потому что младший сержант все равно вытирает!»
У казармы чуть потолок не обрушивался от ржанья жеребячьего-ребячьего. Империалисты, небось, ужасались, подумав, что в многострадальной Hungary опять революция с контрреволюцией схлестнулись, и не понять, которая — которая.
Старшина, скотина, конечно, тогда серьезно нарушил устав, воспрещающий делать замечания старшему по званию в присутствии младших по званию. Тем более выставлять на посмешище. Но Аркашке и в голову не пришло жаловаться кому-либо. Наверняка будут ржать и офицеры до самого полковника включительно, а ему, Аркашке, будет только хуже.
Потом, на гражданке, Аркашке довелось услышать исходный, наверное, вариант анекдота про блестящие форменные пуговицы. Там речь о ментах шла. Не о конкретном менте, а — вообще. И все, кто слушал, хохотали. Лишь Аркашка хмурился и губы поджимал. Что, впрочем, не особо удивило, поскольку сложности с восприятием Аркашкой юмора быстро становились заметными всем. Но никто никогда не узнал, что в данном случае дело было совсем в другом…
И все же в отпуск на родину он после двух лет сгонял, видать, кому-то в голову взбрело военно-педагогический эксперимент произвести, мол, вдруг незаслуженное и неожиданное крупное поощрение сделает то, чего не удалось достичь посредством кнута бесчисленных взысканий. Сгонял и перед всеми покрасовался, вокруг дома, где его бывшая возлюбленная прежде жила, находясь, как и подобает отпускнику, в изрядном подпитии, послонялся в одиночестве, вызывающе оря соответствующую слезливую солдатскую песню. И это его немалое счастье, что в доме том никто из родственников изменщицы никогда не жил, а то бы все окна выхлестал Аркашка сдуру. А так песнею дело и кончилось.
А наиболее яркий признак «чмошности» остался-таки. Притом на всю жизнь. Впрочем, он ведь замечался и раньше — в техникуме, а до этого в школе. Даже в детском садике. То есть данную особенность личности, наверное, можно считать характеристической.
Попросту говоря, при множестве положительных врожденных качеств личности, хроническим замарашкой уродился Аркадий Федорович. И всегда, при прочих равных условиях, умудрялся он испачкаться заметно больше, нежели другие дети. За что с первого и по седьмой класс вынужден был отзываться на прозвище Пачкуля-пестренький, данное ему первой учительницей и не казавшееся обидным. А презрительное словечко «чмырь» Аркашка уже в техникуме впервые услыхал, когда их на месяц в колхоз отправили, копать картошку.
Тогда, собирая обоих парней на длительные сельхозработы, мать Анисья Архиповна, по приказу отца, Федора Никифоровича, торжественно достала со дна необъятного сундука две ни разу не одеванные хлопчатобумажные пары. Это были спецовки отца, ежегодно ему выдаваемые на работе — поскольку полагалось — но никогда не носимые. Как же — технорук, мыслимое ли дело — в прозодежде, лучше уж на диагоналевые брюки, а заодно на рукава пиджака аккуратные и совершенно незаметные заплатки положить. И многие другие начальники ходили так, ибо бедность — не порок, к тому ж не преодолены еще последствия войны, только военное обмундирование почти всеми уцелевшими фронтовиками дотла сношено.