Дракос, увидев капитана, подскочил, Он медленно подошел к нему, вытянул шею, стал всматриваться. Свет уже зажег купол, медленно спускался вниз, заливая двор. Лица людей заблестели. И в толпе партизан озарилось бледное лицо с сжатыми губами – жена капитана с сумрачным взглядом...
Низко нагнувшись, командир пожирал глазами капитана – молча, точно онемев. И наконец выговорил:
– Это ты? Ты, кир капитан? Как ты изменился!
Он повернулся к партизанам.
– Развяжите его! – приказал он. – Разрежьте веревки! Поднимите его! Ты, это ты! Как ты постарел, исхудал! И голова поседела!
Капитан в ярости грыз усы, молчал. Кровь текла у него из межбровья, его мучила и боль в ноге: пуля пробила ему правую голень и, должно быть, размозжила кость. Но он сжимал зубы, чтобы не закричать. «Не закричу, – говорил он себе, – не опозорюсь, умру стоя. Боже мой! не дай мне упасть!»
В первый раз вспомнил он о Боге. До сих пор честь, родина, месть, ненависть ослепляли душу. И вот теперь, на краю отчаяния – вечный недвижный покой и уверенность, Бог. Давно не улыбался он умиротворенно. Теперь поднял голову и улыбнулся.
Командир смотрел на него с изумлением, жалостью, ужасом. Что осталось от этого знаменитого героя? Одни кости! Это и есть тот молчаливый черноусый смельчак, чье имя гремело в албанских горах? «Какая жалость, – думал он, – какая жалость, что такие люди не с нами! Все добродетели, все доблести должны были бы быть в нашем лагере, вся трусость и подлость – у других. А у нас много трусов и подлецов, и много героев у них... Видно, Бог перетасовал карты. Что же с нами будет?»
– Ты меня помнишь, капитан? – спросил он. – Посмотри на меня хорошенько, ты меня помнишь?
Капитан вытер залитые кровью глаза и сразу же отвернул лицо. И ничего не сказал.
– Во время албанской войны я служил в твоей роте. У меня тогда другое имя. Ты меня любил и звал Корсаром. Всякий раз, когда опасное задание, ты звал меня. «Ну-ка, Корсар, – говорил ты мне, – соверши-ка еще раз чудо!» А когда однажды в бою ты был ранен в ноги и все тебя бросили, я взвалил тебя на плечи и отнес в госпиталь. Пять часов нес. И ты обнимал меня за шею и говорил: «Я тебе обязан жизнью... Я тебе обязан жизнью...». А теперь повернулось проклятое колесо, и мы убиваем друг друга...
Ноги не держали капитана, он снова рухнул на землю. Но молчал.
– Почему ты пошел с ними, капитан? – продолжал командир. Голос его был полон укоризны. – Ты, честный, порядочный? Ты, герой? Ты, грек? Разве не ты проливал за свободу свою кровь в Албании? Почему же ты теперь ее предал? Почему ты с ней воюешь? Пойдем с нами. Я отдам тебе своих парней, снова буду у тебя в подчинении, ты будешь посылать меня с опасными заданиями. Снова будем воевать вместе за свободу нашего народа. Разве тебе не жалко, что такой народ пропадает? Пойдем с нами!
Кровь прилила к бледным щекам капитана, он хотел крикнуть: «Предатель», но закусил губы, не снизошел до слов. Он хотел, чтобы его поскорее убили, чтобы скорее все кончилось.
– Убей меня, – пробормотал он наконец. – Убей меня. Не тяни.
И, помолчав, прибавил:
– Если бы ты мне попался в руки, капитан Предатель, я бы тебя убил. Теперь я попал к тебе в руки – убей меня. Другого ответа у меня для тебя нет.
– Я уважаю тебя, – сказал командир. – Теперь его голос был полон жалости и гнева. – Я уважаю тебя и жалею, но – убью.
– Так и надо, – ответил капитан.
Сжав кулаки, командир повернулся к партизанам.
– К стенке их всех! Кир капитан, ты можешь стоять на ногах?
– Могу, – ответил тот и, собрав все свои силы, встал.
Но колени подогнулись, и он снова рухнул на землю. Подбежали два партизана, подхватили его, но он гневно отмахнулся от них.
– Не прикасайтесь ко мне! – прорычал он. – Я встану сам.
Он схватился за камень в стене, собрал все силы и встал. Пот лил с него ручьями, он смертельно побледнел. Медленно, осмотрелся: на каменных плитах, выстилавших двор, сидят, скрестив ноги, партизаны; напротив, на каменной скамье – командир с комиссаром, на одном конце скамьи – отец Янарос, а на другом...
Закипела у него кровь, в глазах потемнело, черная молния сверкала в голове: женщина, сидевшая на другом конце скамьи, была его жена. Как быстро пронеслись пятнадцать лет счастья. Молнией! Как будто только вчера шли они среди румелиотских скал, и стояла его старая мать на пороге, одетая в свое свадебное платье, которое носила невестой и в котором положат ее в гроб, когда умрет, и ждала их. Она ждала их, ждала с рассвета, и плакала от счастья... Заплакали и новобрачные, заплакали потому, что они были молоды, и была весна, и пахла земля; и куропатка в клетке во дворе у матери забилась о тонкие прутья, увидев молодых, закудахтала печально, словно хотелось и ей выйти замуж, а жених был в горах, и были между ними тонкие прутья клетки, и нельзя было им соединиться. И била она клювом и красными лапками свою темницу, хотела вырваться. «Мама, – сказала новобрачная, – у меня к тебе просьба: больно мне видеть эту куропатку в плену. Позволь мне открыть клетку и выпустить ее». – «Она твоя, доченька, – ответила старуха, – она твоя, делай с ней, что хочешь». И новобрачная открыла клетку, взяла в руку куропатку с узорчатым оперением, полюбовалась на ее пурпурные лапки, на нежный, дико косящий глаз, на встопорщенную грудку. И вдруг вскинула высоко руку и подбросила ее в воздух. «Лети, – сказала она, – ты свободна!»