Выбрать главу

ЧЕРНЫШЕВСКИЙ

И когда, с возка сошедший, над тобою встал, толпа, честь России - Чернышевский у позорного столба, ты подавленно глядела, а ему была видна, как огромное «Что делать?», с эшафота вся страна. И когда ломали шпагу, то в бездейственном стыде ты молчала, будто паклю в рот засунули тебе. И когда солдат, потупясь, неумелый, молодой, «Государственный преступник» прикрепил к груди худой, что же ты, смиряя ропот, не смогла доску сорвать? Преступленьем стало - против преступлений восставать. Но светло и обреченно из толпы наискосок чья-то хрупкая ручонка ему бросила цветок. Он увидел чьи-то косы и ручонку различил с золотым пушком на коже, в блеклых пятнышках чернил. После худенькие плечи, бедный ситцевый наряд и глаза, в которых свечи декабристские горят. И с отцовской тайной болью он подумал: будет срок, и неловко бросит бомбу та, что бросила цветок. И, тревожен и задумчив, видел он в тот самый день тени Фигнер и Засулич и халтуринскую тень. Он предвидел перед строем, глядя в сумрачную высь: бомба мир не перестроит, только мысль - и только мысль! Встанет кто-то, яснолобый, - он уже невдалеке! - с мыслью - самой страшной бомбой в гневно поднятой руке!

ЯРМАРКА В СИМБИРСКЕ

Ярмарка!          В Симбирске ярмарка! Почище Гамбурга!                  Держи карман! Шарманки шамкают,                   а шали шаркают, и глотки гаркают:                    «К нам,                             к нам!» В руках приказчиков                     под сказки-присказки воздушны соболи,                  парча тяжка, а глаз у пристава                   косится пристально и на «селедочке»[1] -                     перчаточка. Но та перчаточка                  в момент с улыбочкой взлетает рыбочкой                   под козырек, когда в пролеточке                    с какой-то цыпочкой, икая,       катит             икорный бог. И богу нравится,                как расступаются платки,         треухи                и картузы, и, намалеваны               икрою паюсной, под носом дамочки                   блестят усы. А зазывалы            рокочут басом. Торгуют юфтью,               шевром,                       атласом, прокисшим квасом,                   пречистым Спасом, протухшим мясом                 и Салиасом[2]. И, продав свою картошку да хвативши первача, баба ходит под гармошку, еле ноги волоча И поет она,             предерзостная, все захмелевбя, шаль за кончики придерживая, будто молодая: «Я была у Оки, ела я-бо-ло-ки, с виду золоченые - в слезыньках моченые. Я почапала на Каму. Я в котле сварила кашу. Каша с Камою горька. Кама - слезная река. Я поехала на Яик, села с миленьким на ялик. По верхам да по низам - все мы плыли по слезам. Я пошла на тихий Дон. Я купила себе дом. Чем для бабы не уют? А сквозь крышу слезы льют...» Баба крутит головой, все в глазах качается. Хочет быть молодой, а не получается. И гармошка то зальется, то вопьется,              как репей... Пей, Россия,              ежли пьется, только душу не пропей!.. Ярмарка!          В Симбирке ярмарка! Гуляй,        кому гуляется! А баба пьяная в грязи валяется. В тумане плавая, царь похваляется... А баба пьяная в грязи валяется. Корпя над планами, министры маются... А баба пьяная в грязи валяется. Кому-то памятник подготовляется... А баба пьяная в грязи валяется. И мещаночки,              ресницы приспустив, мимо,       мимо:             «Просто ужас!                           Просто стыд!» И лабазник стороною, мимо,       а из бороды: «Вот лежит...               А кто виною? Все студенты              да жиды...» И философ-горемыка ниже шляпу на лоб и, страдая гордо, -                    мимо: «Грязь -          твоя судьба, народ!» Значит, жизнь такая подлая - лежи      и в грязь встывай?! Но кто-то бабу под локоть и тихо ей:            «Вставай...» Ярмарка!          В Симбирске ярмарка! Качели в сини,                и визг,                        и свист, и, как гусыни,               купчихи яростно: «Мальчишка с бабою...                       Гимназист!» Он ее бережно ведет за локоть, он и не думает, что на виду. «Храни Христос тебя,                       яснолобый, а я уж как-нибудь сама дойду...» И он уходит,              идет вдоль барок над вешней Волгой, и, вслед грустя,                  его тихонечко крестит баба, как бы крестила свое дитя. Он долго бродит...                   Вокруг все пасмурней... Охранка - белкою в колесе. Но как ей вынюхать,                     кто опаснейший, когда опасны в России все! Охранка, бедная,                  послушай, милая: всегда опасней, пожалуй, тот, кто остановится,                  кто просто мимо чужой растоптанности                      не пройдет. А Волга мечется,                  хрипя,                         постанывая. Березки светятся                  над ней во мгле, как свечки робкие,                    землей поставленные, за настрадавшихся на земле. Ярмарка!          В России ярмарка! Торгуют совестью,                   стыдом,                           людьми, суют стекляшки, как будто яхонты, и зазывают            на все лады. Тебя, Россия,              вконец растрачивали и околпачивали в кабаках, но те, кто врали и одурачивали, еще останутся в дураках! Тебя, Россия,               вконец опутывали, но не для рабства ты родилась. Россию Разина,                Россию Пушкина, Россию Герцена                не втопчут в грязь! Нет,      ты, Россия,                  не баба пьяная! Тебе великая дана судьба, и если даже ты стонешь,                         падая, то поднимаешь сама себя! Ярмарка!          В России ярмарка! В России рай,               а слез - по край, но будет мальчик -                    он снова явится - и скажет праведное:                     «Вставай...»