Выбрать главу

Это похоже на объяснение в любви. Или это восторженное выражение той тоски, с какой люди мечтали о справедливом обществе?

Служебное положение братьев Гримм упрочилось еще больше, когда Вильгельм, который до тех пор был членом-корреспондентом Берлинской академии наук, весной 1841 года получил титул ее действительного члена. Оба брата встали в один ряд с крупнейшими учеными этой академии. 8 июля того же года Вильгельм произнес свою официальную вступительную речь, выдвинув вначале лозунг: «Немецкие академии должны поднять науку на более высокий уровень; они должны не только прославить ее, но и сделать ее плодотворной, внеся в практическую жизнь результаты одиноко творящего духа».

Затем он сравнил науки, с давних пор нашедшие свое место в университетах, с представленной им и его братом германистикой, тогда еще молодой наукой, и высказал такую точку зрения: «В завидном положении находятся те науки, для которых проводившиеся в течение столетий исследования уже подготовили основу, на которой они могут уверенно продолжать свое развитие. Они похожи на человека, который бросает семена в доставшуюся ему по наследству, давно перепаханную землю и с уверенностью может дожидаться урожая, не беспокоясь, будет ли он хорошим каждое лето; он знает: если один год урожая не даст, то следующий принесет вдвое больше. Исследователи немецкой древности пока еще не находятся в таком счастливом положении. Им предстоит тяжелая работа — пахать и поднимать целину».

В этой связи он коснулся и работы брата по подготовке «Словаря немецкого языка»: «Пусть Академия окажет свое посильное участие в осуществлении этого замысла. Я имею в виду труд, который обобщит немецкий язык последних столетий, начиная с того времени, когда он, разбуженный жизнеутверждающим духом Лютера, вышел из оцепенения и начал пускать новые корни. Какая будет от этого польза, как наша эпоха будет способствовать повышению чистоты, благородства, правдивости, чувственной силы языка, укрепится ли благодаря этому чувство родины — это будет зависеть от духовной свободы и активности современности. Колос созревает и превращается в питательный плод только в том случае, если его освещает солнце и овевает свежий ветер».

Уже вскоре братья Гримм убедились, что здесь, в Берлине, заниматься одновременно преподавательской и основательной исследовательской деятельностью не так-то просто. Якоб привык размышлять над своей работой по вечерам. А как раз в эти часы приходили знакомые и незнакомые люди просто поговорить или посоветоваться с ними. Большей частью это были пустые разговоры, которые лишь отнимали время у ученых и сердили их, в особенности Якоба. На длительные переходы по улицам большого города тоже уходило много времени. Даже собрания в академии были в тягость, ибо, по мнению Якоба, здесь тратились многие часы на маловажные дела. «Дни пролетают в работе и заботах, — жаловался Якоб, — а вечера, когда я по старой привычке только и пишу, тратятся на бесконечные визиты».

С одной стороны, братья Гримм были довольны, что нашли наконец тихую пристань, с другой — они постоянно ощущали груз многочисленных обязанностей. Якоб говорил: «Внешне мы снова чувствуем себя уверенно и пользуемся уважением». Но: «Внутренне я чувствую себя часто неуютно». Одновременно он жаловался на «усталость и резко ощущавшуюся разбитость». Да, удары судьбы не прошли бесследно — уже не было той почти нечеловеческой работоспособности. Все чаще задумывался он, хватит ли ему отпущенного времени на решение многочисленных задач, которые поставил себе.

Еще в 1838 году в Геттингене, когда Якоба мучили мысли о близкой смерти, он составил завещание. Думая, что многие из его трудов останутся незаконченными, он распорядился, чтобы «все тетради с литературными записями были сожжены». Исключение он сделал только для сборника «Судебных приговоров» и для дополнений к уже изданным книгам. Все имущество должно перейти к брату Вильгельму или его детям.

В сентябре 1841 года это завещание он повторил, дополнив письмом-обращением к Вильгельму и Дортхен. Из письма видно, что этому ученому, производившему впечатление предельно собранного человека, не чужды были приступы меланхолии и мысли о неотвратимом конце. В письме к брату и невестке ему в первую очередь важно было сказать, что никто не должен пострадать из-за его незавершенной работы: «Если «Словарь» остановится из-за моей смерти, то я хочу, чтобы издателям Хирцелю и Раймеру были возмещены убытки». Что же касается его пожелания сжечь после смерти все прочие научные разработки, то он на этом настаивал, считая: «С моими записями кто-либо другой вообще ничего не сможет сделать». «Мои мысли и рассудок, — писал он дальше, — в эту минуту спокойны и светлы, но мое тело в последние дни снова охватила такая тяжесть и усталость, что я жажду предстать перед богом, раствориться в нем, который примет меня таким, каким он меня создал, который знает, почему он хочет, чтобы наши глаза закрылись, наши руки застыли, а наши сердца остановились. Поверьте мне, любовь к близким — самое святое на свете, и не забывайте меня, как я не забывал о своей дорогой матушке».

Но пока не было необходимости вручать это завещание Вильгельму и Дортхен, так как Якоб чувствовал себя уже лучше. Однако и в последующие годы еще не раз у него случались подобные приступы меланхолии. Так, в 1843 году врачи не только прописали ему водолечение, но даже временно запретили чтение лекций. Он писал тогда: «В груди большая слабость, легкие пока не затронуты, но, когда я говорю, появляется боль и хрипота».

Еще хуже было у Вильгельма, который с детства болел. В феврале 1842 года он почувствовал себя плохо. Обеспокоенный Якоб писал Дальману: «Недавно опять, кажется, наступило ухудшение, пульс увеличился до 130 и больше ударов в минуту, в то время как ноги и руки стали почти холодными, и вместо лихорадки наступило состояние, похожее на паралич». Болел он в этот раз несколько месяцев, исхудал — опасались, что чахотка. Слабость была на протяжении всего лета. Казалось, что эти месяцы он прожил в каком-то мраке, иногда терял сознание, приходил в себя и жаловался на сильнейшие головные боли. «Я не мог вспомнить даже самое известное, — говорил Вильгельм, — и мне ничего не оставалось, как отдаваться фантазии, которая, подобно летящей над морем птице, нигде не может найти хоть клочок суши и отдохнуть». Позднее он пришел к выводу, что остался жив только благодаря силе духа. Лишь осенью Вильгельм смог наконец выйти из уютной квартиры у Тиргартена и отправиться, опираясь на трость, на прогулку под старыми дубами и буками.

Болезни братьев доставляли много хлопот Дортхен, которая и сама не отличалась особым здоровьем. Заботясь и ухаживая за больными, она тем не менее держалась и оставалась душой семьи.

Конечно же, когда состояние здоровья братьев Гримм ухудшалось, они уже не могли трудиться с прежней отдачей. Но чуть становилось лучше, тотчас брались за работу.

По своему внутреннему складу Якоб меньше подходил для преподавательской деятельности, чем его брат. Он был прирожденный исследователь, отнюдь не оратор, блистающий своей речью перед слушателями. Он признавал это и сам: «Готовясь (к лекциям), я замечал, насколько больше мне нравится спокойная, тихая разработка той или иной проблемы, чем изложение перед публикой поверхностных результатов. Мне кажется, что я по природе, или же будучи избалован обстоятельствами, способен больше к труду в одиночку, а перед людьми же у меня не хватает смелости и самоуверенности». Как-то он произнес: «Как часто я тоскую по уединению в моей старой гессенской комнатушке».

Но человек привыкает ко всему, и он привык к преподавательской деятельности. Ежедневно проделывал путь пешком от Тиргартена до университета, встречался в приемной со своими коллегами; через двадцать минут начиналась лекция, которая заканчивалась с громким звоном колокольчика. Лекции были посвящены тем же темам, что и в Геттингене, и затрагивали вопросы, которые он исследовал сам: «Германия» Тацита, мифология, памятники древнего права и немецкая грамматика.

О Якобе как о преподавателе говорили, что читал он лекции неровно, скачками, и слушателям нелегко было следить за изложением.