Василий растерянно заморгал глазами, прислонился к косяку:
«Выходит, я за Советскую власть агитирую, а отец развала колхоза ждет».
Вдруг он круто вскинул голову, шагнул к нему:
«Мне твоего барахла не надо! Слышишь? И ты сейчас же отвезешь это. А нет ноги моей больше здесь не будет!»
Это уж было слишком! От отца, родного отца, отказываться… От отца, который вставал и ложился с думой о нем… Все потемнело в глазах у Степана Андреяновича. Не помня себя, он размахнулся и ударил сына по лицу…
Старик, уткнувшись головой в подушку, вдруг почувствовал, как горит его правая ладонь… Покачнулся Василий, прикрыл рукой глаза, но ни слова не сказал отцу…
А на другой день, не прожив и половины отпуска, уехал… Навсегда…
Долго лежал Степан Андреянович, распростершись на кровати, и все ему виделся Вася в белой рубашке, залитой красным светом вечернего солнца, слышались слова: «Мне твоего барахла не надо!..»
Вдруг старик вскочил на ноги, кинулся в сени.
Лестница, сенник… Жаром полыхнули медяшки в темном углу… — и топор врезался в хомутину…
— Дедко, опомнись! Дедко, не надо! Степан Андреянович обернулся. От лестницы с протянутыми к нему руками бежал Егорша.
— Не подходи! Порешу!..
— Давай пореши. Мало тебе сына — внука загубить хочешь!..
Степан Андреянович вздрогнул, топор выпал у него из руки. Прямо на него, высокая, раскосмаченная, шла Макаровна, впервые за всю жизнь поднявшая голос на своего хозяина…
ГЛАВА ЧЕТВЕРТАЯ
В воскресенье, с утра, Анфиса с тремя колхозницами переметывала у конюшни сено, которое еще с зимы было определено для посевной. Они уже кончали работу, когда из-за угла конюшни неожиданно вывернулась матерая, бельмастая на один глаз Марина-стрелеха, прозванная так за непомерную резвость своих ног. В молодости она приторговывала водкой из-под полы и нередко, угождая загулявшим мужикам, за один день оборачивалась до райцентра — километров семьдесят туда и обратно.
Поравнявшись с женками, Марина круто осадила себя, так что взметнувшиеся полы старой, засаленной шубы подняли сенную труху с земли.
— Бабоньки! — дурным голосом запричитала она, хлопая себя по бедрам. — Что на свете-то деется… Степан с ума спятил…
— Как спятил?
— Спятил, говорю. Вот те бог, спятил. Своими глазами видела, перекрестилась Марина. — Середь бела дня в сани впрягся, топает по дороге, как лешой… без шапки… У лавки лужа, дак он прямо в низких валенках… Страсть! А на возу-то навалено — самовары не самовары, тазы не тазы — так и блестит. Я это сдуру-то спрашиваю: «Куда путь держишь, Степан Андреянович?» А он хоть бы слово. Глазища в землю — да знай себе прет.
Стрелеха, отдышавшись, опустилась на сани.
— Вот до чего война-то доводит. Каково на старости сына лишиться? А тут еще дичь ставровская, породка, сами знаете. Потихоньку-то с ума сходить не умеем…
Женки, ошеломленные, стояли не двигаясь, — кто с вилами, кто с граблями в руках. Анфиса еще вчера вечером узнала о страшной беде, свалившейся на голову стариков, но так и не выбралась к ним.
— Что, дурехи, вы стали? — вдруг закричала на баб Марина, вскакивая с саней. — Бежите к правленью.
И, не дав опомниться женкам, она первая, широко размахивая полами шубы, кинулась на дорогу…
Первое, что увидела Анфиса, — огромная толпа, запрудившая переулок возле правления. Мокрый ветер трепал разноцветные платки женщин, задирал ушастые треухи стариков. А по дорогам и переулкам все бегут и бегут люди…
На высоком открытом крыльце с белыми перилами и балясинами тоже народ, а спереди во всей своей красе — Харитон Лихачев. Он что-то выкрикивал в толпу, кому-то отчаянно грозил красным кулаком, тыкал рукой вниз перед собой.
Совершенно сбитая с толку, Анфиса стала проталкиваться к крыльцу, и тут до ее слуха долетели слова Лихачева:
— Это чистейший патриотизм, товарищи! На таких санках самому Семену Михайловичу Буденному по фронтам разъезжать!..
Наконец Анфиса выбралась в передние ряды. Что-то яркое, цветастое зарябило в глазах у нее. На грязной заледи у крыльца стояли легкие, маленькие, как игрушка, пошевни, доверху заваленные мохнатыми овчинами, а на них жаром горела праздничная, убранная медью сбруя. И как ни была Анфиса измучена и потрясена случившимся, она невольно загляделась на это чудо. Черные точеные полозья с подковками фигурно выгнуты на козлах; высокое сиденье — в узорчатой резбе, стенка и задник расписаны муравой — будто ворох свежего сена шевелится на грязной заледи.
— И я так скажу, товарищи, — гремел Лихачев, — ежели уж такой старорежимный собственник начисто разоружился… — Лихачев крякнул от досады на свою оплошность, поправился: — Я так скажу: нету счета русской силы, и Гитлеру выйдет капут по всей форме! Понятно? — Он сдвинул на затылок кубанку. — Ну а ежели в части международной обстановки, то союзнички наши…
— Степана Андреяновича…
— Просим…
Лихачев недовольно повел бровью, но отступил в сторону:
— Героя дня? Это можно.
Только теперь Анфиса увидела свата, которого до сих пор заслонял собой Лихачев. Короткий стон вырвался у нее из груди.
Буря не так корежит дерево в лесу… Голова заиндевела, — скажи, как ночь на морозе выстоял, руки висят…
«Да что же это они? Заморозят его…» — Анфиса чуть не расплакалась, заметив, что старик в одной рубахе. Не спуская с него глаз, она хотела податься вперед, накинуть на него свой ватник, но вокруг стало так тихо, что она невольно замерла на месте. Все услышали жаркий шепот нагнувшегося к старику Лихачева:
— Валяй, Ставров, говори, через что и как надумал такое дело. Да чтоб за душу хватало! Понятно?
Степан Андреянович вздрогнул, поднял голову. Медленно, тоскующими глазами обвел он людей, словно ища у них опровержения тому, что случилось. Но никто ничего не сказал ему Женщины немо и тихо плакали. Анфиса, крепясь, закусила конец плата.
Ветер пузырил пестрядинную рубаху на старике, шарил по раскрытой волосатой груди. Но он не чувствовал холода. Десятки глаз не мигая, сквозь слезы, смотрели на него, и в них было столько муки сострадания, что что-то внезапно дрогнуло и надломилось внутри него. Ему вдруг страшно стало за этих людей, с которыми прожита целая жизнь. Он шагнул вперед, поднял руку, словно стремясь оградить их от беды, но в эту минуту взгляд его упал на пошевни…
Дрогнула земля под копытами… Радужным вихрем взмыли, понеслись санки в темную даль, оставляя позади себя рассыпчатый звон малиновых колокольцев…
Степан Андреянович пошатнулся, прикрыл рукой глаза и, тяжело переставляя ноги в низких валенках, набухших водой, стал спускаться с крыльца.
Анфиса, на ходу расстегивая фуфайку, расталкивая людей, бросилась к свату, но какая-то женщина опередила ее, накинула на плечи старика свою шубу. Люди расступились перед Степаном Андреяновичем, и он медленно, опираясь на внука, сопровождаемый скорбными взглядами земляков, побрел на дорогу.
Толпа не расходилась. Над головами низко ползла рыхлая туча. Черная тень пала на людей, и еще ярче, как жаровня живых углей, вспыхнула медная сбруя на санках.
Лихачев, на все лады кляня про себя чертова старика, напустившего панику на народ, затравленно водил глазами.
Вдруг на крыльцо, бойко перебирая сапожками, взбежала раскрасневшаяся Настя.
— Мы с мамой… — звонко выкрикнула она, — мы с мамой решили внести в фонд нашей дорогой Красной Армии. Мы отдаем телку… И мама призывает всех старых колхозников, а я комсомольцев. Вот… — И Настя, так же быстро, как появилась, сбежала с крыльца.
— Раз такое дело… — воспрянул Лихачев, обрадованный неожиданным поворотом дела. — Кто следующий?
От дороги раздался взрыв хохота.
— Что такое? — заорал Лихачев, будто его окатили ушатом холодной воды.
— Да это Малышня! Ярку свою на победу ведет! — весело ответил кто-то и залился смехом.
С разных сторон посыпалось:
— Ну, теперь держись немец!