И она живо ответила:
— Пошли, пошли. Почему не послать. Настя с благодарностью улыбнулась ей.
— Я вот не знаю только, — тем же доверчивым голосом, помолчав, заговорила она, — какую карточку… Я бы хотела, знаешь, ту, где я с косами. Только там я босиком. Может, нехорошо?
— А чего нехорошо? Ноги у тебя не украдены. Пусть полюбуется.
— Ох уж ты, Анфиса Петровна… — Настя стыдливо покачала головой.
Потом она с прежней живостью вскочила на ноги:
— Побегу — завтра рано вставать… А я тебе опять сон растрясла.
— Ладно, высплюсь. А как там в дальних навинах? — спросила Анфиса уже у порога. — Много навозил Клевакин навоза?
— Федор-то Капитонович? — беззаботно улыбнулась Настя. — Что ты, Анфиса Петровна! Где кучка, где две. А у Поликарпа и того нет — голым-голо…
— Да не может быть! — Анфиса схватила девушку за руки.
— Нет, вру я, — обиделась Настя. — Сходи посмотри сама.
Анфиса выпустила Настины руки:
— Ну тогда без хлеба останемся… Поликарпова бригада завсегда выручала.
Настя широко раскрытыми глазами, не дыша, смотрела на Анфису. Она поняла все. В дальних навинах без навоза и сорняк не родится. Где же у нее-то глаза были? Еще комсорг… Ведь должна бы знать: Поликарп всю зиму болеет. Тот, колхозный радетель, за него и бригадой правит.
Она быстро забегала по комнате. На столе вздрогнул и замигал светлячок керосинки.
— Вот что, — сказала Настя решительно, — я Лихачева искать пойду.
Анфиса безнадежно махнула рукой:
— Как же, найдешь теперь нашего Харитона.
— Ну так я всех на ноги подыму. Палку возьму да под каждым окошком стучать буду.
— Не выдумывай. Женки весь день с сеном маялись — из-за Синельги вброд доставали…
Настя с отчаянием всплеснула руками:
— Да ведь, может, завтра ручьи побегут. Ты что, Анфиса Петровна, не понимаешь?
Анфиса нахмурила брови:
— Разве ребят да девок кликнуть — давеча в клуб прошли.
— А ведь и вправду!
Настя схватила с вешалки Анфисину фуфайку, плат.
— Пойдем, Анфисонька, тебя лучше послушают.
Мишка Пряслин, взбежав на крылечко своего дома, осторожно открыл ворота, ощупью — пересчитывая шаткие половицы в сенцах — добрался до дверей. В избе темно, пахнет сосновой лучиной с печи, нагретым тряпьем. От передней лавки посапывание спящих ребятишек.
— Явился, полуночник. Уроки опять не выучил. Мишка, не обращая внимания на ворчание матери, приподнявшейся на постели, торопливо прошел в задоски[1] и, нашарив чугун с холодной картошкой, сунул несколько картофелин в карман. У печки под порогом с трудом разыскал рукавицы.
— Да ты, никак, опять на улицу?
— Нет, лежать буду, — огрызнулся Мишка. — Понимаешь, — горячо зашептал он, на цыпочках подходя к матери. — У Поликарпа все навины голы… Сейчас прибежала в клуб Анфиса Петровна — всех навоз возить.
Мишка выпрямился, стряхнул с себя сонное тепло.
— Переоденься. В чем в школу-то пойдешь?
— Ну еще…
— Переоденься, кому говорят. Вот уже напишу отцу… Совсем от рук отбился.
— Да пиши ты, жалоба. Все только отцом и стращаешь…
От дома Пряслиных до конюшни целый километр, и вот то, чего боялся Мишка, случилось. Прибежал он на конюшню, а лошадей уже не было.
Конюх Ефим зло пошутил:
— Бойкостью ты, парень, не в отца. Тот, бывало, завсегда во всем первый… Ну, коли проспал, запрягай быка.
И Мишка, чуть не плача от стыда, выехал с конюшни на проклятой животине. Возле кузницы он услышал знакомый-знакомый перепляс кованых копыт. Взметнувшимся ветром у него едва не сорвало с головы шапку, на сани дождем посыпались ошметки наледи. Мимо, весь залитый лунным светом, пролетел Партизан. На санях, натянув вожжи, дугой выгибалась Дунярка.
— Что, Мишка, всхрапнул часок-другой? — насмешливо крикнула она, оборачиваясь. — А я уж за вторым еду.
Мишка хотел крикнуть что-нибудь донельзя обидное, но от Партизана уже и след простыл… Так вот кто опять перескочил ему дорогу! Из-за этой язвы у Мишки вся жизнь шиворот-навыворот. Какого стыда он натерпелся на днях! «У Пряслина рост с телушку, а сознательности на полушку»… Ну и прокатили, не приняли в комсомол… У нее и отец такой. Бывало, идет Мишка с ребятами, а тот сидит под окошком, зубы скалит: «Зятек, приворачивай на чаек». Так и прилип этот «зятек», как репей к шелудивому барану. Ладно, хоть черта зубастого на войну утяпали, а то бы житья от него не было…