– Ну, что стоишь?.. Проходи – гостем будешь… А то у меня здесь гости довольно редкое явление, х-хе… – позвал Иван, легкой иронией превознемогая одолевавшее его нездоровье, и откинулся назад на высокую спинку стула.
Дмитрий подошел и сел, поводя по сторонам глазами, он явно чувствовал себя не в своей тарелке. Хотя внешне за то время, как мы с ним расстались, изменился словно бы в лучшую сторону. Стал суше, ушла, точнее как бы приспала, уже казавшаяся неустранимой пьяная отечность на лице, а в глазах появилось больше какой-то глубокой осмысленности и грусти. Даже скорби. Еще борода – она стала больше, и в ней появилось много седых волосков. Причем, они соседствовали с черными и казались длиннее их, за счет чего и создавалось впечатление сильно отросшей бороды.
– Что-то ты по-походному… Собрался куда, на зиму глядя… Точнее, не глядя – а?
Дмитрий Федорович на этот вопрос Ивана наконец повернул взгляд на брата:
– Ухожу я, Иван… Ухожу… Все.
– Куда уходишь?
– А куда глаза выглядят. А именно – по монастырям пойду, может где и задержусь, а может и нет.
– А как же Грушенька?
На упоминание Иваном Федоровичем Грушеньки лицо у Дмитрия сначала слегка болезненно исказилось, а затем расправилось, он как бы сам помог ему приобрести оттенок возвышенности.
– Аграфена Александровна, дай Бог здоровья ей и дитятке Лушеньке, тоже уходит. Она в женский монастырь, тут недалеко. Да мы вместе и уходим – провожу я ее с дитем, а далее и сам пойду.
Иван по-видимому действительно сильно удивился на известия о Грушеньке. Какое-то время он молчал, только слегка покачивая подбородком вправо. И вдруг каким-то совсем другим голосом, тихим и теплым, спросил:
– Слушай, брат, расскажи мне…
Иван пресекся, как бы не в силах сохранить дальше эту задушевность, но этих слов Мите оказалось достаточно. Он несколько раз вздохнул, словно бы прогоняя медленно отступающую скованность, и потом уже спокойно, ровным и даже слишком тихим голосом начал рассказывать:
– Да видишь, все как хорошо устроилось, уж не зря – не было бы счастья, да несчастье помогло… Это я насчет Муссяловича… А душеньки мои пока вместе в монастыре будут. Она весь капиталец свой разделила – половину на монастырь, а другую половину на приданное Лукьяше, как вырастет. Вырастет – захочет остаться, так и с Богом останется, а захочет выйти – так и приданное ей готово. Она бы и раньше, и может бы, и надо было бы раньше, да Муссялович держал… Уже полмесяца как держал.
– Полмесяца?.. – не сдержал удивления Иван.
– Да, полмесяца как у нее в дому проживал, прятался… Ну и я там часто с ними. Помогал им. Помогал ей его удержать. Она его любовью пыталась уластить, ну а я на подхвате тоже рядом. Я ж понимал ее стратегию. Она последний раз пыталась свою…. Свою красоту… Веришь ли, Иван, она все равно для меня самая красивая, даже со своими шрамами?.. Ты же знаешь, она никому их не показывает – стесняется. Одному мне… Даже Муссяловичу нет… Так и любились – у нее всегда вуалька на лице. Вот, о чем я?.. Да, пыталась она в последний раз свою красоту пустить на удержание. На удержание мужчины – это от революции. Есть у нее такая позиция, такое желание ее женское, в коем вся она словно и выливается. Уж как бы, коль я пропащая, коль все меня только за срам и любят… А ведь это неправда, Иван. Скажи, что неправда? Ты же ведь тоже – она мне рассказывала, что и ты под нее попал. И ты с нею оказался…
– Ну, у меня могли быть и свои особые, так сказать, мотивы, – осторожно вставил Иван, как бы боясь спугнуть что-то теплое установившееся между братьями, но пока такое мимолетное.
– Вот и я о том же… Особые мотивы… Особые… Вот и она всегда особой была. Тоска у ней, Иван, тоже особая. Понимаешь ты, тоска по высокому, я бы так это высказал. А ее всегда в низкое, в грязь… Вот и Муссялович. Не по силам ей оказался… Знаешь, какие драмы разыгрывались у них… maritalement…20
– Подожди, я тут недавно узнал, что Муссялович maritalement с моей Катериной Ивановной.
– Да и я слышал – Муссялович ей сам говорил, когда она его удержать пыталась. Это он ее ревностью подавить хотел. Да только где уж. У нее и своей изломанности достаточно. У нее уж только спасти его страсть одна была… Как бы искупала этой защитой свои грехи. Это она мне так сказывала. Мол, если не спасу сына своего первого… Она и того первого поляка своего поминала часто и молится за него. А Муссялович, сын, значит – как его повторение… Мол, он мне Богом послан, говаривала, чтобы я спасла его… Она его и запирать пыталась. И нож ему давала, чтоб он убил ее, но не ходил убивать Ракитина. А он и рыдал и рычал, и кричал и бил уж что… Как есть… Я тут не выдерживал – бросался между ними, тоже себя предлагал в жертву… Но Муссялович – это тоже в своем роде. Это не человек, хоть и не хорошо… Но в нем зверское рвется, когда ему о революционном о чем заговоришь. Готов всех растерзать и себя разорвать…