Алексей Карамазов — таков замысел Достоевского — «спасет» Лизу Хохлакову, спасет ее мятущуюся, страдающую и бунтующую душу, уже способную созерцать глубочайшие нравственные бездны, освободит от нестерпимой жажды «зажечь что-нибудь», от потребности разрушить мир и себя. Спасет потому, что он тоже Карамазов, он — тоже виновен. Алексей имеет право сказать Ивану на его страшный вопрос: «Кто же убил отца?» — «Не ты!» Имеет право сказать также и потому, что и сам в этой смерти виновен: потрясенный смертью старца Зосимы, он забыл о брате, о Дмитрии, а ведь старец Зосима, посылая его в мир, прежде всего велел ему быть «сторожем брата своего».
С особой значительностью роль Алексея Карамазова выявляется не только в его общении с братьями, но — с детьми и подростками, лишь вступающими в жизнь, но уже подвергшимися трагическому разрушению или саморазрушению. Но это те «начала», «концы» которых были еще скрыты в «магическом кристалле» будущего, к несчастью, не написанного романа.
«При полном реализме найти в человеке человека» — этими словами определил Достоевский свое направление[13]. Реализм Достоевского был, конечно, «полным». Его великие романы шестидесятых — семидесятых годов — это поистине «энциклопедия русской жизни» — многотрудной, бурной, фантасмагорической жизни России после-реформенных десятилетий. Все социальные пласты — от вырождающегося дворянства и высшего «культурного слоя» до нищего мужика; многообразные формы политического быта — от «немецкой» бюрократии до тайных обществ и нового суда; непримиримые идеологические системы — от христианского утопизма до атеистического бунтарства; враждующие поколения, «отцы и дети», отцы, — растерявшие былой авторитет, утратившие моральные принципы, и дети — страстно ищущие, глубоко ошибающиеся, созерцающие идейные и нравственные бездны, но — способные к возрождению…
И во всем этом хаосе искал Достоевский человека. На исходе столетия ему суждено было создать произведение, в котором он художественно воплотил ту мысль, которую считал «основной мыслью всего искусства девятнадцатого столетия». «Формула» этой мысли, по его словам, — «восстановление погибшего человека, задавленного несправедливо гнетом обстоятельств, застоя веков и общественных предрассудков». Идея «восстановления» человека «есть неотъемлемая принадлежность и, может быть, историческая необходимость девятнадцатого столетия, хотя, впрочем, принято обвинять наше столетие, что оно после великих образцов прошлого времени не внесло ничего нового в литературу и в искусство. Это глубоко несправедливо. Проследите все европейские литературы нашего века, и вы увидите во всех следы той же идеи, и, может быть, хоть к концу-то века она воплотится наконец вся, целиком, ясно и могущественно, в каком-нибудь таком великом произведении искусства, что выразит стремления и характеристику своего времени так же полно и вековечно, как, например, «Божественная комедия» выразила свою эпоху средневековых католических верований и идеалов»[14]. Именно таким произведением, воплотившим «полно и вековечно» идею «восстановления погибшего человека», «Божественной комедией» своего времени — стал последний великий роман Достоевского.
К. ТЮНЬКИН
Братья Карамазовы
Посвящается Анне Григорьевне Достоевской
Истинно, истинно говорю вам: если пшеничное зерно, падши в землю, не умрет, то останется одно; а если умрет, то принесет много плода.{1}
От автора
Начиная жизнеописание героя моего, Алексея Федоровича Карамазова, нахожусь в некотором недоумении. А именно: хотя я и называю Алексея Федоровича моим героем, но, однако, сам знаю, что человек он отнюдь не великий, а посему и предвижу неизбежные вопросы вроде таковых: чем же замечателен ваш Алексей Федорович, что вы выбрали его своим героем? Что сделал он такого? Кому и чем известен? Почему я, читатель, должен тратить время на изучение фактов его жизни?
Последний вопрос самый роковой, ибо на него могу лишь ответить: «Может быть, увидите сами из романа». Ну а коль прочтут роман и не увидят, не согласятся с примечательностью моего Алексея Федоровича? Говорю так, потому что с прискорбием это предвижу. Для меня он примечателен, но решительно сомневаюсь, успею ли это доказать читателю. Дело в том, что это, пожалуй, и деятель, но деятель неопределенный, невыяснившийся. Впрочем, странно бы требовать в такое время, как наше, от людей ясности. Одно, пожалуй, довольно несомненно: это человек странный, даже чудак. Но странность и чудачество скорее вредят, чем дают право на внимание, особенно когда все стремятся к тому, чтоб объединить частности и найти хоть какой-нибудь общий толк во всеобщей бестолочи. Чудак же в большинстве случаев частность и обособление. Не так ли?
13
Ф. М. Достоевский, Полн. собр. соч., т. I. Биография, письма и заметки из записной книжки, СПб. 1883, стр. 373 третьей пагинации.
14
Ф. М. Достоевский, Полн. собр. худож. произведений, т. XIII, ГИЗ, М.—Л. 1930, стр. 526.