Освобождение от прошлого, которого так жаждет Дмитрий, для него еще невозможно: ведь в этом прошлом — и оскорбление женщины, и избиение отца, и желание его смерти, и, наконец, слезы ребенка — тяжкие преступления против основ нормального человеческого общения.
«Слава высшему на свете, слава высшему во мне», — дважды восклицает Дмитрий, один раз — исповедуясь Алеше, и другой раз — уже решившись на самоубийство. Дмитрий способен на высшее, оно живет в его душе, в такую «высшую» «минутку» и «вырвался» из его души этот стишок: «не стих, а слеза… сам сочинил… не тогда, однако, когда штабс-капитана за бороденку тащил». Такой стишок мог вырваться в тот высокий миг, который навеки, несмотря на новую спасительную любовь, связал Дмитрия с Катериной Ивановной, но никак не тогда, когда истязал он несчастного штабс-капитана. Все неистовые и буйные поступки Митеньки бледнеют перед его, пусть неумышленным, преступлением против ребенка: по его, Дмитрия Карамазова, вине страдает и умирает «дитё»! «Низок душой» Дмитрий, когда в слепой ярости тащит «забитого» и «униженного» штабс-капитана Снегирева за его бороденку-«мочалку». Не мог стерпеть Илюша Снегирев унижения своего отца. Не вынес «великого гнева», потрясшего его большую душу и больное тело. Какое возмездие может искупить эти страдания и эту смерть?
Дмитрий начинает свою исповедь Алеше радостным гимном жизни, «благой природе»: «Восхвалим природу: видишь, солнца сколько, небо-то как чисто, листья все зелены, совсем еще лето, час четвертый пополудни, тишина!» «Я хотел бы начать… мою исповедь… гимном к радости Шиллера». И он действительно восторженно цитирует строки шиллеровского гимна:
Все в этом «божьем мире» — благо, все рождает восторги и радость, «без которой нельзя миру стоять и быть».
Пусть я низкий и подлый, пусть я «жестокое насекомое», — торопится открыть Алеше свою восторженную душу Дмитрий, — но и я «целую край той ризы, в которую облекается бог мой; пусть я иду в то же самое время вслед за чертом, но я все-таки и твой сын, господи, и люблю тебя, и ощущаю радость…»
Славя жизнь, славя «благую природу», Дмитрий славит высший смысл, «высший порядок», гармонию, в ней изначала заложенные. Жизнь и есть ощущение себя частью этого смысла, порядка, гармонии, так сказать — соучастие во всеобщей гармонической жизни «благой природы». Дмитрий своими преступлениями, и последним из них — убийством (как он думает) старика Григория, отделил себя от высшего порядка («порядку во мне нет, высшего порядку»), отделил себя от людей. И потому он, во имя сохранения мировой гармонии, во имя всеобщей и «вечной» радости, решает казнить себя, «смрадное насекомое» — «положить порядок»: «Благословляю творение, сейчас готов бога благословить и его творение, но… надо истребить одно смрадное насекомое, чтобы не ползало, другим жизни не портило…» «Смрадное насекомое» должно быть казнено, должно быть наказано, должно искупить «не отмщенные слезы». Дмитрий принимает мир, но «бунтует» против своего несовершенства; казнит себя, но не мир.
Самоубийство, однако, означало бы, что Дмитрий уже не способен к возрождению, что он — нравственный «мертвец», подобный Свидригайлову («Преступление и наказание») или Ставрогину («Бесы»). Достоевский сохраняет ему жизнь, открывает надежды на возрождение — через любовь Грушеньки и через новые страдания и мытарства.
Дмитрий, раскрыв душу перед Алешей, посылает его к отцу за тремя тысячами: «…я тебя посылаю к отцу и знаю, что говорю: я чуду верю…» Но то «чудо», на которое надеялся Дмитрий (отец даст три тысячи), было невозможно и — не нужно.
Однако «чудо» все же совершилось. Дмитрий не убил отца, и это значило, что открылся ему путь к возрождению, к нравственному воскресению. Дмитрий сделал первый шаг на этом мучительном, страдальческом и долгом пути.
Роман начинается своеобразным «судом» над Дмитрием в келье старца Зосимы, когда старец его «страшному будущему страданию поклонился», — и заканчивается судом и осуждением — этим страшным страданием, предвиденным старцем Зосимой. Но истинный суд над Дмитрием вершат не следователь, не прокурор и защитник, не присяжные заседатели, с самого начала, со всей своей «психологией», «социологией» и «этикой», ничего не понявшие в преступлении Дмитрия, — суд вершится в «глубинах» его души. И предварительное следствие, и суд, приговаривающий его в каторгу на двадцать лет, имеют смысл лишь как последние ступени в том «хождении души по мытарствам», которое и есть, по Достоевскому, истинный суд и истинное возмездие — возрождение в глубинах души человеческой присущего ей, но «задавленного несправедливо гнетом обстоятельств, застоя веков и общественных предрассудков» — начала человечности.