«Как лань изящная прекрасна… и покраснели вдруг ланиты… и холодильные магниты, и жижа черная в устах».
«Тьфу», — подумал я.
— А при чем тут ваше увольнение и Бог? — спросил кто-то и фыркнул. Я выглянул из-за монитора, надеясь понять, кто же там фырчит на каждую мою фразу, но лица коллег были чисты и непорочны. Может быть, фырканье — это что-то вроде всемирного фырчащего разума и возникает само по себе?
— Кто-нибудь что-нибудь знает о холодильной жиже? — спросил я громко.
Мне не ответили.
Я вернулся к компьютеру и ловким движением руки удалил архив. Оторвал взгляд от монитора; коллеги все как один глядели на меня. Не верили. Кто-то с трудом сдерживал радостную улыбку. «Ублюдки, — подумал я с безразличием. — Думаете, станет лучше? Верите в нового доброго царя?»
Они верили. Перемигивались и шептали друг другу:
— А что я вам говорил?
И фыркали. Все, как один, фыркали. И ради этих сволочей я пытался исправиться? То есть, конечно, я пытался исправиться ради всех людей, но эти сволочи ведь тоже люди. Получается, конкретно ради них я зря пытался исправиться!
— Прощайте, — сказал я, вставая.
Когда я выходил из кабинета, за спиной зазвенели рюмки. Кто-то кричал что-то веселое, но я не мог сообразить, что именно, потому что в ушах звенело, а в висках стучало.
Наверное, то был тост.
Я торопился покинуть Институт Морали. Я мечтал забыть о несчастных женщинах и девушках, которые перед камерами раздеваются, занимаются любовью с животными и жрут дерьмо. Я не хотел знать, что бывшие коллеги кричат мне вслед. Не хотел знать, откуда у них взялась выпивка. Наверное, приготовили заранее, надеясь на подобный исход. Уроды.
Добрый вахтер Семеныч справился о том, куда я ухожу и не приболел ли. Я ускорил шаг и прошел мимо, не ответив. Я как последняя скотина хлопнул перед носом Семеныча дверью и побежал к лифту. Меня лихорадило. Кажется, поднялась температура. Я судорожно шмыгал носом, потому что казалось, будто вот-вот пойдет кровь. Внизу Полина Ильинична, облокотившись о столешницу, слушала классическую музыку. Глаза она закрыла и качала седой головой из стороны в сторону. Наверное, от удовольствия. Когда я постучал костяшками пальцев о столешницу, старушка очнулась и радостно улыбнулась:
— А, Кирилл! Уже уходите? Что-то срочное?
— Полина Ильинична, — процедил я сквозь зубы, — что с вами сталось? Несколько дней назад вы были сущей ведьмой!
— Исправляюсь. — Старушка скромно потупилась. — Все равно помирать скоро, так хоть напоследок добренькой побуду. Тебе спасибо, Кирилка, образумил старую.
— Двадцать семь лет, двадцать три дня и три часа — стукнуло в мозгу. Именно столько ей осталось.
— Нескоро помирать, не волнуйтесь, — промямлил я, забирая из трясущихся старческих рук куртку. — Можете еще людям жизнь попортить.
Она, улыбаясь, качала головой.
— Все шутишь, Кирилка? Ты бы лучше шарфик прикупил, простудишься ведь! Ишь какой бледный. Случилось что?
— Ым-м, — ответил я и побежал через холл на улицу.
На улице потеплело; асфальт был мокрый и чистый, а на обочине таял снег и грязными рыхлыми кучами скапливался у деревьев. Люди ходили хмурые и почему-то жались к стенам. На перекрестках стояли милиционеры. Чаще, чем раньше, по улицам мчали автомобили с мигалками, а один раз проехал военный грузовик, в кузове которого сидели солдаты с автоматами. Солдаты зубоскалили и орали матерную песню. В руках у них мелькали фляжки. Судя по радостным солдатским физиономиям, во фляжках было спиртное.
Я решил навестить Игорька. Все равно делать больше нечего. Но переться пешком через весь город я не хотел и решил потратиться. Пошел к автобусной остановке, до которой, против обыкновения, добрался не через десять минут, а спустя полчаса. Милиция не дремала и на каждом повороте останавливала меня и придирчиво разглядывала паспорт. Доставалась порция подозрительных взглядов и синяку.
— Синячок откуда-с заимели?
— Шел. Упал. Потерял сознание. Очнулся — синяк. Ничего не помню.
— Шутник, — рычал в ответ сержантик, теряя вежливый тон. — Хочешь, закрою суток на тридцать? В городе военное положение с минуты на минуту объявят, ты и пикнуть не посмеешь!
— Извините, товарищ милиционер, нервы сдают. Третий раз спрашивают одно и то же.
— Надо будет — и в десятый ответишь, — бурчал в ответ мент, но паспорт возвращал.
Наконец-то мне удалось свернуть с Ленина и по спуску Герцена протопать к автобусной остановке. Здесь было полно народа, в основном женщин. Кто-то нервно курил, кто-то травил анекдоты, а бабушки пересказывали друг другу новости о террористах в Левобережье, крестились и с надеждой поглядывали на милиционеров, которые, зябко кутаясь в куртки, мостились поближе к воротам завода напротив. От ворот шло ровное тепло.
На остановке на скамеечке спал бомж в черном ватнике и рваных валенках; под скамейкой валялась шапка-ушанка.
Может быть, бомж не спал. Может, умер. Я не знал. Мне было все равно. Мой мир рухнул, и мысленно я видел себя на месте бомжа.
Ничто не могло мне помочь, ничто уже не поможет.
«Я ненавижу свою работу, — говорил я себе. — Все в порядке. Случилось то, что должно было случиться. Успокойся, Киря. Сожми губы в ниточку и смотри на небо. На небо можно глядеть вечно и ни о чем не думать примерно полчаса. Так что заткнись и смотри».
Я вздохнул и заметил вдруг, что из-под ушанки бомжа выглядывает краешек купюры; метнулся к ней, вынул денежку, но это оказался обычный червонец, причем он явно принадлежал бомжу, потому что тот сразу же открыл глаза и заорал:
— Караул! Грабят!
Люди стали оборачиваться. Напряглись милиционеры. Пришлось успокаивать бомжа полтинником. Он сунул бумажку за пазуху, поправил ушанку и снова уснул.
Автобус подъехал минут через пятнадцать — редкая удача! — был он уже забит под завязку и ехал медленно-медленно, от покрытых сухой коркой грязи боков воняло соляркой. Автобус скрипел, будто несмазанная телега. Водитель имел крайне измученный вид. Открылись двери, и он объявил в микрофон, заикаясь:
— Герц-цена. Следу-ующая — Сем-машко.
Народ на его слова не обратил внимания. Народ ловился в салон. Меня занесло туда вместе с первой волной. Сзади продолжали напирать. Потом двери захлопнулись, автобус тронулся. Не знаю, как мы там все уместились. В задницу мне уперлась сумка, по ощущениям набитая кирпичами, а спереди прижало пьяненького краснолицего мужика; мужик покачивался, держась за поручень, и мутным взглядом смотрел сквозь меня. Слева в мой рукав вцепилась пухлая румяная девчонка в драповом пальто. Она шмыгала носом и чихала. Капельки слюны и крошки попадали на краснолицего, но он не обращал на это внимания.
Так я и доехал до больницы — между сумкой, алкашом и гриппующей девчонкой. Перед своей остановкой вклинился в толпу и, помогая себе руками и ногами, кое-как протиснулся к водителю, расплатился с ним и выбрался из автобусной духоты на свежий воздух. После такой езды я минуты две приходил в себя: тяжело дышал, прислонившись к телеграфному столбу, а перед глазами плясали цветные кругляши. Чуть отойдя после автобуса, перебежал через дорогу и в продуктовом ларьке купил гостинцев для больного друга. Потом пошел к больнице. Справа возвышался бетонный больничный забор, за которым жались друг к другу голые тополя, а слева — с другой стороны улицы — пригорок, поросший жухлым бурьяном. Небо над головой было свинцовое и вжимало людей-букашек в самую землю. Колючий ветер бил в лицо.
Игорева больница днем выглядела гораздо хуже, чем ночью. Темнота скрывала обшарпанные стены, выбитые стекла и грязь, налипшую на глянцевые бока «газелей» «скорой помощи». Даже охранник, казавшийся ночью добродушным дядькой, выглядел угрюмым фраером.
— Вход для посетителей с другой стороны, — буркнул он, когда я попытался пролезть под шлагбаумом.
— Но ночью…
— Ночью — другое дело. Сейчас открылся главный вход. Идите туда, гражданин.
Он вернулся к разгадыванию кроссворда, а я, матюгнувшись, пошел в обратную сторону. Обошел больницу по периметру и оказался у главного входа. Тут тоже стояли милицейские машины. Фырчали двигатели «скорых», из которых на носилках выносили окровавленные тела. Тела шевелились, но неохотно. Самые подвижные тела матерились и грозили кулаками хмурому небу. Кажется, то были студенты. И, скорее всего, они были пьяны.