План, конечно, неплох, но на этот раз не хотелось ни золоченых карет, ни шествия костюмированных артистов — все это уже было два года назад во время открытия цирка. Не будут его и в кресло сажать, как в Нижнем на тридцатипятилетии. Нет, он все продумал. Чествование пойдет не в первом отделении, а во втором, а до того пустить лучшие номера, чтобы у публики создалось хорошее настроение. Его выведут в манеж под руки две красивые актерки, а труппа — следом. Выйдет он в полной парадной форме: мундир, регалии. А чтобы получилось еще торжественнее, свет в цирке будет гореть вполнакала, а с его появлением зажгут все лампы да еще прожектора...
Вошел Николай:
— Ты уж прости, папа, но я хотел бы знать — приедет ли дядя Петя? — Николай отделил от пачки телеграмму из Саратова и подал отцу.
Аким Александрович распечатал ее. И горестно покачал головой: опять не может, опять сожалеет, опять всей душой с ними... Рука, держащая телеграмму, расслабленно упала... Эх, Петька, Петька... ты все такой же, все так же с гуляками хороводишься, карты до утра, бесконечные гостевания... Как же! — общий любимец, саратовская знаменитость, всюду зван, везде желанный гость, споет под гитарку, анекдотец свежий — и пожалте — всем в радость. Вот и этот тоже, досадливо подумал Никитин, когда за сыном захлопнулась дверь. Весь в дядьку. Те же богемные пирушки, тот же преферанс, а вдобавок донжуанские похождения. А пуще того огорчает затянувшаяся неприязнь к Эмме. Вот уже восемь лет, как введена в дом хозяйкой, пора бы уж, кажется, хотя бы из уважения к отцу быть с нею полюбезней.
В сегодняшний утренний обход он особенно взыскателен: в каждую щелку ткнется, за каждую мелочь взыщет. Когда шел мимо входных дверей, увидел Ивана Заикина. Атлет метнулся навстречу с приветственно раскинутыми ручищами, отчего длинная до полу медвежья доха его распахнулась темно-бурыми крыльями. Широколицый, скуластый, румяный с мороза, Заикин радостно улыбался во весь рот, лучась обаянием, тем особенным, заикинским, неотразимым.
Пожалуй, он был одним из очень немногих, кто по своей почти детской непосредственности мог без тени сомнения сграбастать в объятия столь важную персону и тискать, шумно ухая и подхохатывая...
Никитин по-отечески рад любимцу. Заикин — его гордость: удачлив и знаменит, а какой талант! Какая неуемная натура! И ко всему — авиатором заделался. Самолет в Париже приобрел. Вон как вознесся! А ведь когда брал в свой цирк этого «шабра», как Иван называет себя, был он сиволапый неотеса. И не пожалел. Драгоценный взял камень, чистопробный. Шлифовали этот алмаз вместе с Колюней, его тут тоже немалая доля. А теперь, как и другой Иван, Поддубный, гремит на весь мир.
На склоне лет Заикин оставит свои мемуары, в которых скажет об Акиме Александровиче: «С ним у меня было связано много дорогих воспоминаний. В цирке Никитина я проработал шесть лет, объездил всю Волгу, побывал во многих городах. Собственно говоря, цирк Никитина сделал из меня всесторонне развитого тяжелоатлета, а не просто борца, знающего только одно дело — борьбу».
Вечернее представление шло на большом подъеме. Программа отборная, номер к номеру, настроение и у артистов и у зрителей на местах празднично-приподнятое.
Сын Николай и Эмма Яковлевна помогают юбиляру, уже облаченному в сияющий мундир, готовиться к выходу. По-всегдашнему собранный, директор успевает отдавать распоряжения помощникам, и те со всех ног бросаются выполнить хозяйскую волю.
Принесли пачку новых поздравительных телеграмм и среди них из Петербурга от Шаляпина, недавно вернувшегося после триумфальных гастролей в Париже. «Милый Аким Александрович,— внятно читает сын,— искренне сожалею о невозможности быть лично на торжестве. Посылаю тебе самые горячие поздравления с сорокалетним юбилеем. С восторгом вспоминаю свое детство в Казани и великие удовольствия в цирке Никитиных. Дай бог тебе здоровья».
Ну не странно ли, давеча, во время ночного бдения, его не отвлекаемые ничем мысли то и дело возвращались к Федору. Память по каким-то своим законам выхватывала из прошлого подробности их давнего и прочного приятельства, взаимно искреннего и теплого: города, встречи, разговоры. Душевная дружба их станет еще теснее в следующем году, когда Шаляпин целый сезон будет петь в Москве в антрепризе Зимина. Николай Акимович сберег несколько дружеских записок Шаляпина к его отцу, говорящих о том, что оба этих русских самородка были на дружеской ноге.
В антракте гардеробную атаковал многоголосый хор поздравителей. Все говорят громче обычного, и кажется, что все разом. Пробиться к юбиляру можно лишь натиском. Только Гиляровскому его репортерский опыт подсказал безошибочный ход: хитрец дождался второго звонка, и, когда все поспешили на места, перехватил друга возле занавеса. Он порывисто обнял Акима, скованного тугим мундиром, облобызал его, жарко выдохнул свое «ни пуха», напоследок с озорным панибратством борцовским приемом основательно поддал ему массивным животом и, хохоча, потрусил к себе в ложу.
Кончилась увертюра перед вторым отделением. После секундной паузы послышался раскатистый металлический голос шпрехшталмейстера, объявляющего выход господина директора с торжественным перечислением его титулов. Грянул гром аплодисментов. Аким приосанился. Сын поправил медали на его груди и нежно прильнул щекой к бороде. Эмма Яковлевна перекрестила мужа, губы ее что-то шептали. Юные красотки Надя и Оленька, до поры стоявшие поодаль, улыбаясь и щебеча, подхватили хозяина под руки. Оркестр заиграл марш. Занавес распахнулся, и весь проход залило светом. По этой солнечной тропе, перекрестясь, и устремилась вслед за своим предводителем вся актерская братия в многоцветье костюмов.
«Аким Никитин вступил на арену словно триумфатор Цезарь,— напишет утренняя газета.— Его сопровождали «короли воздуха», люди, глотающие живых хамелеонов и пьющие керосин, красивые наездницы с упругим резиновым телом, эксцентрики в нелепых костюмах...». Не было, пожалуй, газеты, которая бы не дала отчета о торжестве в цирке на Садовой-Триумфальной. Некоторые газеты (а позднее и журналы) рассказали о пути, какой прошли Никитины от полунищих бродячих шарманщиков до первейших антрепренеров России. Не скупясь на высокопарные эпитеты, газетчики на все лады превозносили заслуги Никитиных: «Они высоко подняли хоругвь русского цирка...»; «...У колыбели русского цирка стоял его отец—Аким Александрович Никитин...»; «Склоним головы перед этим Колумбом циркового зрелища...»; «А. А. Никитин вывел на арену 30 ученых лошадей и 15 собак, снова блеснув как дрессировщик...»; «Юбиляр получил много лавровых венков, ценных подарков и корзин с цветами... он был тронут до слез».
Через две недели Гиляровский, как это не единожды уже бывало, приведет к обеду дорогого гостя — Власа Михайловича, и тот после застолья напишет в альбоме Никитиных своим крупным размашистым почерком: «Моему милому самому храброму человеку на свете, Акиму Александровичу Никитину на добрую память. В.Дорошевич». Почему, однако, «самому храброму»? — гадал потом Никитин. Что имел в виду Влас Михайлович? Быть может, вспомнил, как летал Аким бесстрашно на трапеции, подвешенной к воздушному шару? Или, может быть, тот нашумевший случай, когда в свой бенефис он вошел в клетку, полную хищных зверей, к укротительнице мисс Зениде и выпил с ней за здоровье публики по бокалу шампанского? А возможно, называя его «самым храбрым», журналист подразумевал ту отвагу, с какой Аким бросался в атаку на самых изворотливых иностранных антрепренеров.
Запись рукой Власа Михайловича сделана 11 января 1914 года, за шесть месяцев до начала первой мировой войны, которая принесет неисчислимые бедствия народам; огромными лишениями отзовется она и на цирковом деле. Мобилизационные органы будут подчистую реквизировать дрессированных лошадей, хватать артистов прямо с манежа, а музыкантов — из оркестровой ложи; цирковое хозяйство придет в полнейший упадок. Никитин-режиссер будет ставить в духе тех лет ура-патриотические пантомимы...