— Волга идет! — вдруг раздается радостное известие.
Мы стремглав бросаемся на берег и видим толпы народа, теснящегося и глазеющего на бушующую реку. Дорога, поворот которой считался одним из несомненных признаков того, что река тронулась, видим мы, действительно мало того что изогнулась, стала поперек и поворотила из одной стороны в другую, но даже изломалась вся, разорвалась на части и клочьями плавает то здесь, то там. Скрипят суда, подпираемые громадными льдинами, трещат и лопаются страшные по толщине канаты и, как легкие гвозди, пляшут в своих гнездах глубоко вогнанные в берег стопудовые якоря. Лед несется с необычайной силой. То, задержанный где-нибудь посредине реки, напирает он и наворачивает целые ледяные горы до тех пор, пока не прорвет подставленную ему плотину и не устремится дальше, по теченью; то, словно соскучившись одолевать преграду, бросится он к берегу, на суда и, как легкие щепки, в одну минуту выбросит их на сушу. Повсюду крик и смятенье; только и слышны везде, даже уже охрипшие от натуги, голоса: «За-адерживай! отпущай! чаль!» — и проч. и проч.
Долго мы наслаждаемся величественным зрелищем ледохода; разве уже сумерки пригонят домой и оторвут от Волги; но и тут только и разговоров, что об Волге, только и спора горячего, что о ней об одной. А планов сколько, предположений…
— А купаться скоро?
— Теперь уж скоро.
— А ведь, я думаю, некоторые уж и сейчас купаются?
— В холод-то?!
— А что же, что холод-то: я бы попробовал, — выискивается смельчак.
— Ты мели, мели, Емеля! — осаживает смельчака Максим.
— Так что же?
— А то же, что тятенька как услышит, так он тебе шкуру-то от шеи вплоть до пят и спустит.
— Так тихонько надо.
— Да ты-то, известно, тихонько выкупаешься, а лихоманка-то зато, взяв тебя, трепать начнет, вот тогда шкурой и отдувайся!
Смельчак, по-видимому, удовлетворяется такими неотразимыми доводами и смолкает.
Начинаются разговоры более обстоятельного свойства: об уженье рыб, о катанье в лодке и т. п., вытаскиваются на сцену все аппараты уженья, далеко запрятанные на время зимы, идет разборка, поправка, переделка.
— А кто, господа, у меня грузило вот отсюда оторвал?
Оказывается, что никто не отрывал.
— Ну, как хотите, господа, а это подло!
— Ей-богу, не отрывал! Вот не сойти с места! — божится обвиняемый в похищении грузила.
— Известно, ежонок оторвал, — указывает Максим на маленького братишку.
— Что ты врешь, зеленоглазый! — окрысивается ежонок.
— Он, он! Сейчас умереть, он взял! — клятвенно заверяет кучер. — Я ему еще в те поры говорил: «Сема! зачем Ваняткину штуку берешь?» — а он ухватил, да и марш!
Ежонку за такое похищение сейчас же влетает подзатыльник; ежонок намеревается отплатить тем же, но, к несчастью, промахивается, а ему, тем временем, влепляется другой.
— Ну, это не дело. Однова еще ударить можно, а зачем же еще-то? — вступается Максим.
— А он не воруй!
Маленький Сеня трет глаза.
— Ну, ну, не три глаза-то. На вот удочку! — задобривает обидчик.
— Да, два раза ударил, а одну удочку даешь…
— А сколько же тебе?
— Третьего, вон, дня всего один раз ударил, да и не так больно, а и то две бабки дал на мировую.
— На, на, жадный! — прибрасывает Иван обиженному еще одну удочку, и мировая слаживается, благо купить ее было не слишком дорого.
Впрочем, эта маленькая размолвка не кладет ровно никакой тени на наши дружественные отношения, что видно из того, что через минуту недавние враги, Ваня и Сеня, уже ладят вместе новую удочку и обдумывают, когда и каким манером проникнуть в соседний сад, чтобы вырезать там хорошее удилище.
— У них много, мно-ого теперь вишневых деревьев привезли садить, — вот намахать бы удилищ.
— Да ведь коротенькие?
— Какое коротенькие: вон, выше Максима.
— А ты видел?
— Еще бы не видел, я уж два раза к ним лазил через забор, все искал, нет ли на деревьях клею.
— Нет, знаете, братцы, где я удилище-то видел?
— Где?
— Вот так удилище!
— Да где?
— В церкви, вот где!
Все смеются.
— Вы не смейтесь, ей-богу, видел! Это, знаете, у сторожа-то длинная палочка, еще на конце-то которой восковая свечка… вот которой он паникадила зажигает, вот бы на удилище-то подтибрить?