Но едва только наша нянька начинает распеваться и подробно излагать горькую долю солдатского сына, то есть кантониста, едва она доходит до того места песни, где рассказывается, как «жгучей лозой взбодренный» солдатский сын «ронит из глаз слезиночку», — как сестры зажимают певунье рот, и песня прекращается.
— Ну, что это заныла с которых пор! — с досадой обрушиваются на старуху девочки.
Старуха покоряется и умолкает. Сестры видят, что с этим олицетворением глухоты и слепоты ровно ничего не поделаешь, и обращаются к нам, но на этот раз уже вполне дружелюбно.
— Мальчики, отдайте нам Домну, — упрашивают нас сестры, — ведь она вам ни на что не нужна, а с нами бы она играла в куклы.
— Как же, так и отдали…
Мы еще крепче вцепляемся в кухарку.
— Да ведь вон она так же молчит, не играет с вами.
— Теперь она отдыхает, — толкуем мы о Домне, точно о какой-нибудь корове или лошади, — а зато перед этим рассказывала нам про колдуна.
— Это, как бабе колдун собачью морду вместо лица наколдовал?
— Да-а…
— О, это мы давно знаем!
— А потом еще расскажет что-нибудь. Нет, она нам самим нужна.
— Ну, слушайте, мальчики! — решительно обращаются к нам сестры. — Если не хотите так отдать, так продайте нам ее.
— Нет, не продадим.
— А мы бы вам орехов за это дали. И орехов бы дали, и вот еще няньку в придачу: она песни хорошо поет, сказки отлично сказывает, — обольщают нас сестры.
Но мы ни на какие обольщения не поддаемся и упорно удерживаем Домну за собою до тех. пор, пока баба не уразумеет сама, что ею распоряжаются точно вещью какой-нибудь.
— Что это я вам, крепостная, что ли, какая далась? — вламывается она в амбицию.
— Ну, Домнушка!..
— Ишь волю-то взяли! На-ка, какие торговцы объявились!
Домна с сердцем вырывается от нас и садится прямо на пол, вдали и от покупателей и от продавцов. Минуту она сидит молча, отвернувшись от нас, потом откашливается, подпирает ладонью щеку и тонко-тонко, пронзительно затягивает:
Мы начинаем приставать к ее песне, затягивая, кто в лес, кто по дрова; голоса наши будят прикорнувшую было няньку, и она некоторое время вслушивается, а затем и сама присоединяется к певцам, — и скоро комната наполняется самыми разнообразными звуками, то сливающимися в общий рев, то словно разбегающимися в разные стороны, как испуганные зайцы, почуявшие близость своих врагов, собак. По окончании пения, то есть после того как все мы накричимся до сипоты, а Домна объявит, что она «инда взопрела, горло драмши», следует игрище, известное под именем «жированья» и состоящее ни больше, ни меньше, как в том, что мы набрасываемся на Домну, вытягиваем ее на полу во весь рост и потом начинаем перекатывать из одного конца комнаты в другой. Гвалт при этом идет ужаснейший, потому что Домна баба ражая, и, чтобы своротить ее с места, нужно порядочно-таки повозиться с нею. Сначала Домна принимает это «жированье» шутя, потом просит нас отвязаться от нее, наконец, видя, что ни шутки, ни просьбы не помогают, озлобляется и принимается нас тузить со всем азартом рассвирепевшей глупой бабы. Хотя наши бока и спины достаточно-таки страдают от тяжеловесных кулаков кухарки, но мы не скоро уступаем, и начавшееся игрой «жированье» оканчивается уже вовсе не шуточно. Картина этого конца, сколько можно припомнить, бывала такая: в одном углу комнаты, растрепанная и растерзанная, стоит Домна и горько рыдает, в другом, сбившись в кучу и перемешавшись мальчики с девочками, толпимся все мы; на полу валяются опрокинутые стулья, разбитая посуда и клочки разных рукавов, воротников, платков и проч.; нянька, как потерянная, торопливо топчется среди погрома и со страхом приговаривает: «Ай, батюшки вы мои! Ай, батюшки, беда какая стряслась!»
— Да я этакой жизни отродясь не привидывала! — горючими слезами обливается Домна в углу. — Кажется, в аду, вот которых грешников нечистые горячими кочергами жарят, так и там легче, ничем с этакими идолами, прости господи!
Мы поджали хвосты и молчим.
— У других, у прочих, — продолжает причитывать кухарка, — ежели мальчишки озорничье, так хоть девки поумнее да посмирнее, а у нас и мальчишки и девки — один черт на дьяволе!