Павел как бы раздвоился в Берлине. Он жил чинной, предписанной ему жизнью, размеренной и скучной. Завтракал, обедал, ужинал. Улыбался фрау Анне-Марии. Читал книги, рекомендованные доктором. Готовился к школе. Беседовал с Матильдой, следя за каждым своим словом. А думал о маме, о Петре, о Фличе, тосковал по ним, вспоминал цирк, пытался представить, как воюет отец, как он дойдет до Берлина, подымется по круглой лестнице, как весело зальется колокольчик, почувствовав земляка. И как вытянутся и побелеют лица его мучителей. Это была его вторая, подлинная жизнь, о ней не должен знать и не узнает никто.
Через несколько дней, освоившись на новом месте, Павел решил выйти на улицу, посмотреть Берлин. Он дошел до входной двери, но рядом возник Ганс, именно возник, потому что его не было в прихожей.
– Не надо никуда уходить, Пауль. Господин доктор будет недоволен.
И он никуда не пошел. Он понял, что его опекают, за ним следят, свобода его неприметно ограничена. Он - пленник в этой роскошной, увешанной картинами и гобеленами, устеленной коврами, уставленной статуэтками, доброй на вид многокомнатной клетке.
Больше он не делал попыток уйти из дома. Да и куда идти? Зачем? Все равно к маме в Гронск не убежишь.
По складу характера Павел был наблюдательным и пересмешливым. Он любил сравнивать, сопоставлять и выносить свое суждение о людях, вещах, событиях. Увидев в комнате секретер, он погладил перламутровую инкрустацию, словно секретер был живым, потом внимательно осмотрел тахту и кресла. Верно, доктор Доппель и их привез откуда-нибудь. Может, из Франции, а может, из Норвегии. Помнится, он говорил, что бывал в этих странах. Значит, доктор юриспруденции нечист на руку. Мебель-то краденая. И ковры, и гобелены, и картины. Вот тебе и доктор юриспруденции! Все они, фашисты, ворье! Вот придут в Берлин наши, надо будет отвезти секретер обратно в Гронск, найти его хозяйку и вернуть.
Самым отвратительным в доме был Ганс. Раньше он жил в комнате, в которой сейчас живет Павел. Когда Павел узнал об этом, входя в комнату, стал принюхиваться: не остался ли запах Ганса. Хотя Ганс ничем особенным не пахнул. Он был коротконогим, сутулым, ходил, выдвигая правое плечо вперед. Носил солдатскую гимнастерку без погон и сапоги со стоптанными с наружных краев подошвами. И еще обладал отвратительной привычкой смотреть сквозь человека светлыми, как застывшие капли воды, глазами и при этом по-бычьи наклонять голову, вот-вот боднет коротко стриженным ежиком. Про себя Павел называл его "бычком". Ганс занимал в доме место не то телохранителя, не то "прислуги за все". Он выполнял приказы и доктора, и фрау, и Матильды, и даже его, Павла. Иногда исчезал на несколько дней, снова появлялся и смотрел сквозь тебя своими замерзшими глазами.
Жена доктора фрау Анна-Мария казалась Павлу неестественной. Было у нее что-то от механической куклы. Пухлая, с гладким без единой морщинки лицом и дряблой шеей, которую она прикрывала стоячими строгими воротниками платьев, фрау целыми днями передвигалась по комнатам, что-то поправляла, сдувала видимые одной ей пылинки. Разговаривая, она как-то по-кукольному хлопала длинными черными ресницами, и с пухлых подкрашенных губ ее не сходила кукольная улыбка.
Однажды подвыпивший Отто, каждый день бывавший в доме доктора, сообщил Павлу по секрету, что фрау омолаживали хирурги, натянули кожу на лице, а остальное - первозданно! Отто хихикнул и добавил:
– Строго между нами, Пауль. Если фрау догадается, что нам известен ее секрет, - со свету сживет.
Фрау Анна-Мария красила волосы хной, они блестели и отливали медью. По утрам она долго не выходила из спальни - наводила растушовкой тонкие дуги бровей, подрумянивала неприметно щеки и с удивительным искусством черной липкой тушью удлиняла белесые ресницы.
Встречаясь с ней утром за завтраком, Павел неизменно говорил:
– Вы сегодня просто красавица, фрау Анна-Мария.
Фрау от удовольствия закатывала глаза.
– Спасибо, мой мальчик. Справедливей будет, если ты будешь говорить мне "мама". Ведь я заменяю тебе мать.
– Я очень, очень вам благодарен, фрау, - отвечал сердечно Павел.
Он мог улыбаться, казаться естественным, он мог притворяться перед кем угодно, когда угодно и как угодно. Ведь он артист, сын артистов. И только одного он не мог - назвать фрау Анну-Марию "мамой". Этого слова он не выговорит, даже если с живого будут сдирать кожу.
Рядом со спальней доктора и фрау, в которой он ни разу не был, в розовой комнате жила Матильда, их дочь. Комната была действительно розовой - стены крашены розовой клеевой краской, оба окна занавешены розовыми шелковыми шторами, кровать укрыта розовым покрывалом. На туалетном столике перед трельяжем стояли флаконы и флакончики из розового богемского стекла. Два кресла у столика были обиты розовым атласом, блекло-красный ковер на полу тоже казался розовым. А над столиком на крученых розовых шнурах низко свисал большой абажур с розовой бахромой.
Над кроватью висела картина, писанная маслом. Павел был не силен в живописи, но Матильда утверждала, что это какой-то подлинный голландец или фламандец. Музейный. Откуда-то прислал папа. На картине возле кустов с розовыми мелкими цветочками возлежала на воздушной подстилке розовотелая пышная женщина, неуловимо напоминавшая фрау Анну-Марию, - видимо, своей неподвижностью.
И запах в комнате стоял приторный, розовый, не то пахло леденцами, не то каким-то кремом.
И сама Матильда, пухлая, как муттерхен, была какой-то неестественно розовой. Целыми днями сидела она в кресле или на тахте, поджав толстые ноги. В пухлых пальцах - потрепанная книжка, рядом - тарелочка с печеньем. Она все время жевала что-нибудь, словно изголодалась за свою шестнадцатилетнюю жизнь и никак не могла наесться.