Комната братьев. Вот он, хорошо знакомый, прикрепленный кнопками над маленьким столом листочек с флагами расцвечивания, нарисованными младшим братишкой. Сам рисовал и раскрашивал. Где-то он сейчас? Маме писал откуда-то из предместий Варшавы. А на другой стене — карта Кавказа с обозначениями мест и маршрутов, где проходил Сева. Братья мои родные!
Мыслимо ли это? Как же можно здесь жить и дышать, здесь, где больше уж нет сердцу милых, самых близких людей! Умер с голоду… Убит на фронте… Да что же это такое? Какой же это век?
В той комнате, где Машу и Костю встретил рассвет двадцать второго июня черного сорок первого года, — сегодня самый жилой вид. Даже цветок на окне. Филодендрон. Тот самый! Видно, он настрадался: ствол его вытянулся, изогнулся несколько раз, почти как пружина, но не сдался и выпустил новые листья — три зеленых сочных листа. Филодендрон выжил.
Но где же мама? Где же она, родная наша?
— Анна Васильевна кончает сегодня работу в два часа. Скоро придет.
В войну у всех нас так развилось чувство ответственности, что никто даже и не помыслит не пойти на работу или уйти с работы раньше положенного.
— Но откуда она появится? С какой стороны? Где ее можно встречать?
Дочка Нины Ивановны объясняет.
Маша постепенно приходит в себя. Что же она, даже ни о чем девушку не спросила. Муж Нины Ивановны умер, об этом мама писала. А как сама Нина Ивановна?
— Мама в больнице. Задыхается. С сердцем что-то случилось. Она в пищеблоке работала, пищеблок размещался в подвале, и там всегда воды было по щиколотку. Знаете, ленинградский подвал. Ходили по доскам, воздух влажный, а у нее — больное сердце. Вы помните, она болела еще и раньше, до войны.
Бедная Нина Ивановна! Это она когда-то приносила Маше в больницу маленькую Зою. Это она дарила Севочке, уходившему добровольцем на финский фронт, теплое фланелевое белье. Это она, прощаясь с Машей, сказала: «Вам рожать, вы правильно делаете, что уезжаете. А мы уж останемся. Что с Ленинградом, то и с нами».
Дети, как любопытные таракашки, расползлись по квартире. Зоя увидела под диваном ящик, из которого торчала цветная целлулоидная ножка. Это же Максик! Мальчик в шапочке с пером, его подарили ей в университете на елке.
Маша достала им ящик — пусть возятся! — а сама побежала встретить маму.
Вот она, вот она! Не из трамвая вышла, нет, просто идет пешком. Увидала. Бежит, обе бегут. Встретились! Счастье — встретились! Обнялись, идут, плачут.
— Ну как ты свой дом нашла? Нравится? — спрашивает мама.
Маша не знает, что и сказать. Мрачно, темно. Какие-то узлы, ящики…
— Нет ничего лучше родного дома.
— Стекла я уже достала, мы застеклим. Составные получатся, из двух-трех кусков, но это ничего. Сейчас все так делают. Всё же лучше фанеры. Я ведь отпуск на месяц взяла и весь отпуск чистила квартиру, белила потолки: подставлю стол, залезу и белю.
Она потратила на это отпуск! Измученная блокадой, усталая, она мыла и белила потолок…
— Обоев сейчас не достать, так мы наловчились красить клеевою краской по старым. Видишь, у папочки какие красивые васильковые!
У папочки! И она говорит спокойно!
— Детки, это ваша ленинградская бабушка. Она — герой, помогала фашистов разбить.
— И наш папа тоже помогает.
Это — голос Толика. Бабушка целует его, рассматривает. Худышкин маленький. Бабушка знает о нем из Машиных писем. А Толик рад что-нибудь сказать о папе. В детском доме ему говорили, что папа на фронте убит, а когда нашлась мама, то она сказала, что жив. Теперь он, правда, опять долго не пишет, может, раненый. Но мамина версия — жив — Толика устраивает гораздо больше, чем всякая другая.
Дети проголодались. Бабушка идет вместе с Машей на кухню — зажечь плиту и сварить картофельный суп.
— Не удивляйся, что тут столько чугунов. Вот в этих папа варил кошек. Я их есть не могла, а он ел. Вот и шкурки. Их можно выделать и детям что-нибудь сшить.
Что? Что она говорит?
Мама открывает дверь в кладовку. В ящике внизу валяются кошачьи шкурки — памятник голода. Выделать и сшить? Кому это могло прийти в голову? Может, и отцу, — он же тогда старался не придавать значения страданиям, смотреть на вещи легко, по-деловому, с шуткой.
Мама смотрит на Машу и видит ужас в ее глазах. Выделать шкурки… Это ж следы тех ужасных дней.
— Знаешь, ты не обижайся… Давай их сожжем? Сейчас же. Чтобы и следа их не осталось.