Петру понравилось такое решение затруднительного вопроса, тем более что в ту пору он хотел еще пощадить и сестру свою, и ее любимца. Он сказал Борису Алексеевичу:
– Я с тобой согласен; пусть так и будет, как ты говоришь… Тебе же я поручаю снять показание с Шакловитого; пусть при тебе напишет, а ты немедля принеси ко мне, и мы тогда решим, как поступить с князем Василием.
– Теперь уж дело к вечеру… Не отложить ли, государь? Пожалуй, он и за полночь пропишет?
– Так что же? – отозвался Петр. – Ночью придешь ко мне – авось еще не буду спать!
– Дозволишь ли мне взять дьяка с собою порасторопнее? – спросил князь Борис.
– Да, да! Вот хоть бы Украинцева… Наши-то здешние все уже с ног сбились.
Не прошло и получаса после этой беседы, как застучали засовы темницы Шакловитого, заскрипела на ржавых петлях тяжелая дверь ее и распахнулась настежь. Через порог темницы переступили сначала стрельцы с фонарями, потом слуги внесли простой деревянный стол и скамью, а около стола поставили два кресла. Другие слуги внесли шанданы со свечами и поставили их на стол. Следом за слугами вошли в темницу князь Борис и дьяк Украинцев. Князь приказал тюремным приставам снять железо с Шакловитого, который с трудом поднялся с соломы, кучею набросанной в углу.
– Окольничий Шакловитый! – громко произнес князь Борис, обращаясь к Федору Леонтьевичу. – Великий государь царь Петр Алексеевич, по твоему слезному молению, тебя изволил пожаловать – не приказал вторично пытать, если ты, по обещанию своему, признаешься ему во всех твоих воровствах безо всякой утайки. Садись к столу и пиши свое показание. Емельян Игнатьевич, дай ему все потребное для письма.
Украинцев поставил на стол чернильницу, положил перо и бумагу и сел рядом с князем Борисом. Шакловитый медленно, еле волоча ноги, подошел к столу и опустился на лавку. В нем нельзя было узнать прежнего гордеца и самоуправца – он совсем опустился за последние два дня, утратил всякую бодрость духа, всякое сознание собственного достоинства. Бледный как полотно, изнуренный физическими и нравственными страданиями, потерявший всякое самообладание, он влачился, как тень, и никак не мог примириться с мыслью о неизбежности ожидавшей его казни. Малодушная робость, все более и более им овладевавшая за последнюю неделю и окончательно обуявшая его после пытки, побуждала его изыскивать всякие средства к достижению одной главной цели – сохранению жизни… Ради этого он готов был решиться на всякую низость, готов был обречь себя на вечное изгнание, готов был с радостью подвергнуться самой ужасной ссылке – лишь бы от него отдалили страшный призрак смерти. Малодушие Шакловитого было так велико, что, когда князь Борис, обратясь к нему с речью, произнес обычные слова: «Царь изволил тебя пожаловать», в душе его блеснул на мгновение луч какой-то отдаленной надежды. Но, услышав, что его только избавляют от вторичной пытки, он опустил голову на грудь и впал в такое оцепенение, что князь Борис должен был ему напомнить о недосуге:
– Уж поздно! Берись за дело и пиши скорее – еще сегодня должны мы довести до государя то, что ты напишешь… А если не станешь сейчас писать, приказано тебя немедля опять на Воловий двор отправить…
Шакловитый вскинул на князя Бориса глаза, в которых выражался немой холодный ужас, и поспешно принялся за перо и бумагу.
Под низкими сводами темницы водворилось такое полное, такое глубокое молчание, что слышно было скрипение пера о бумагу и шелест ее листков, откладываемых в сторону. Молчал, углубившись в свои думы, князь Борис, молчал, опустив глаза долу, дьяк Украинцев; молчали, недвижно стоя у стены, тюремные приставы и стрельцы с фонарями, как бы притаившие дыхание.
А перо в руке Шакловитого все живее и живее бегало по бумаге, выводя строку за строкою, и, по мере того как привычная рука покрывала этими строками лист за листом, мертвенная бледность на лице Шакловитого сменялась болезненным румянцем, потухший взор загорался лихорадочным блеском, а засохшие уста шевелились, неслышно нашептывая последние заветы злобы и мщения, последние проклятия. Шакловитый писал свою откровенную исповедь и не щадил в ней князя Василия… С ужасною мыслью о позорной казни его примиряла мысль о том, что он готовит такую же казнь и Оберегателю.
Было уже далеко за полночь, когда Шакловитый кончил, истомленный внутренним волнением… Его руки дрожали, когда он отложил перо в сторону, но глаза его горели недобрым блеском… Он встал из-за стола и, указывая князю Борису на исписанные листы, сказал:
– Я здесь все сказал… Мне больше нечего писать.