Выбрать главу

В последнее время я сам чувствовал, что нажим усиливается. Обращение на «вы» давно заменено на «ты». Появились угрозы, грубая ругань. Как-то Еломанов показал мне из кучи отобранных у меня при обыске газетных вырезок и фотографий карточку жены с сыном и сказал:

— Если ты будешь продолжать молчать, они тоже окажутся здесь.

И дальше возмущенно добавил:

— Неужели не понимаешь, что своей ослиной головой не пробьешь стены этого дома! На, смотри!

И он дал мне выдержку из показаний Николая Ежова, где перечислялись имена известных из различных областей деятельности, которых он собирался вовлечь в свою контрреволюционную организацию. Среди них была фамилия Старостиных. Я не понимал, при чем же здесь мы.

Обработка

И обработка началась. В тюрьме был установлен порядок — в шесть часов утра подъем и заправка коек, а в десять вечера отбой и сон. Я от отбоя до подъема находился на допросе. А утром, когда приводили в камеру, разрешалось только сидеть лицом к входной двери с открытыми глазами. Если веки глаз начинали смыкаться, в камеру врывался непрерывно наблюдающий надзиратель и приказывал встать к стене. Наблюдатели сменялись примерно каждый час.

Допрос стал сопровождаться периодическим избиением при помощи появляющихся для этой цели двух

здоровых парней. Иногда к ним присоединялся Еломанов. Первый раз я пытался оказать сопротивление, но это только ухудшило мое положение. Слишком неравные были силы. Поэтому в дальнейшем я делал только жалкие попытки увернуться от ударов, нацеленных в нижнюю часть лица.

Принятый режим «обработки» стал быстро давать свой результат. Через несколько дней я с трудом передвигался, стремительно худел и слабел. Спать приспособился сидя с открытыми глазами. Вернее, это был не сон, а потеря ощущения действительности, прострация. На допрос конвой водил под руки.

В этот период начали возникать бредовые мысли — придумать на себя абсурдные, несуразные обвинения, чтобы поняли, что это вымысел, и отстали бы от меня. Созрела даже идея: я — агент французской контрразведки, а подтверждением этому мог служить автограф Эррио, который каждый из нас четверых братьев получил на приеме в Лионе, где он был мэром города. Этот автограф на карточке — меню обеда я и наметил паролем — приступить к террористическим действиям в Москве. Бог спас меня и моих братьев от смерти — я этого не успел сказать. Тогда я не знал, что нашего одноклубника Серафима Кривоносова, находящегося, видимо, в моем положении, расстреляли за показания убить Сталина на стадионе «Локомотив». Сталин никогда не бывал на стадионах, а тем более на этом маленьком, находящемся на Рязанской улице близ Казанского вокзала.

Голодовка

Сколько прошло времени, сказать не могу, но в одну из ночей меня приволокли в камеру сильно избитым. Я объявил голодовку. Да и не смог бы есть, если даже захотел. Губы, язык, щеки изнутри — все распухло и кровоточило.

К концу дня в камеру с шумом вошла группа людей во главе с начальником тюрьмы.

— Враг, враг! — заорал он на меня. — Только враги у нас объявляют голодовку. Но мы тебе подохнуть не дадим. Сейчас накормим, — и он повернулся к стоявшим санитарам.

У одного из них в руках была клизма с какой-то коричневатой жидкостью. С меня содрали штаны, и началась экзекуция кормления. Большего унижения и пол-

ного своего бессилия мне никогда не приходилось переживать.

Несколько успокоившись, начальник тюрьмы обратился к стоящему здесь же тюремному врачу:

— Посмотрите, что у него, — и он указал на мое лицо. Врач ложечкой с трудом открыл мой рот, поглядел в

него и сказал:

— Страшного ничего нет, можно есть что-нибудь мяконькое.

Протест голодом потерпел фиаско. Однако на очередной допрос меня не вызвали. И в последующие дни тоже. «Обработка» прервалась, правда, к этому времени я был полностью истощен. Кожа да кости. Когда садился на табуретку, то раздавался звук, похожий на стук твердого предмета о дерево. Запомнились ногти на руках, они очень отросли, потрескались и загнулись книзу, стали как когти у курицы, мешали брать в руки мелкие предметы и цеплялись за одежду.

Внезапно я оглох с полной потерей слуха. Меня отвели к врачу. Отвечая на письменные вопросы, пытался прочитать, что он пишет. Мне удалось рассмотреть одно слово: «дистрофия». Перед уходом я спросил, можно ли рассчитывать на возврат слуха, он написал: «Будем надеяться». Врач был другой, не тот, кто смотрел мне в рот.