Выбрать главу

Мне, молодому идиоту — страшно вспомнить! — было тогда непонятно, зачем нам преподают историю мировой литературы, историю японской культуры, те области языка, которые связаны с архаическим его использованием.

Сейчас, когда старость глядит в глаза, понимаю, что как раз это и было самым важным и интересным. А тогда…»

Стругацкий проучился в ВИИЯ шесть лет, по окончании войны готовили специалистов основательно. Но поначалу даже установленный для института трехгодичный срок обучения, как правило, не соблюдался. Подготовка велась по сокращённым программам, направленным на быстрейшее практическое овладение иностранным языком. Немалую помощь в этом деле оказывали преподавателям адъюнкты и остававшиеся слушатели старших курсов. Всё для фронта, всё для победы! И за три года выдали на поля сражений две с половиной тысячи военных переводчиков. Перед войной ещё сам Биязи шутил: «С переводчиками, товарищи, у нас не плохо, а средне — между плохо и очень плохо». И ведь наладил процесс, как надо!

Кроме шуток: за два года человека выучивали японскому или даже китайскому языку. Я не поверил, спрашивал специалистов. Те, кто помоложе, выражали некоторый скепсис: халтура, мол, разговорный уровень, а научиться читать за такой срок невозможно в принципе. Исключено. Но старики подтверждали: «Да, вот такие у нас были учителя, и потом, мы же люди советские: партия приказала — выполняй!»

Когда я впрямую поинтересовался у Спицына:

— И что, уже летом 45-го вы могли понимать и говорить по-японски?!

Он ответил очень просто:

— Ну, если б я не говорил, меня бы, наверно, расстреляли там. Тогда это просто было. А вообще, я делал первый перевод допроса. Довольно примитивная задача. Мне не надо было вдаваться в подробности. Узнать, генерал он там или кто. А если вдруг в Кремле или на Лубянке заинтересуются, тогда запись спешно отправляли наверх или самого японца увозили…

Деление на отличников, хорошистов и слабых студентов формально считалось главным фактором при распределении на языковую практику в 1945 — 1946 годах. Но фактически этот ответственный политический вопрос решал сам генпрокурор Вышинский. Конкретно в ВИИЯ его представителем являлся А.А. Пашковский — в последующие годы большая величина в японистике. Отличники Лева Лобачев (лучший в группе) и Боря Петров были его любимыми учениками, да и по службе ничем себя не запятнали. Вот их двоих и отправили в Японию, переводчиками на Токийский процесс. Безумие это было — отправлять мальчишек-недоучек допрашивать премьер-министра и всех высших чинов! Но серьёзные переводчики из старых харбинских ребят работали на процессе в Хабаровске, где судили командование Квантунской армии. Там многих повесили, да и переводчиков некоторых расстреляли. Не доверяли им. А мальчишкам из ВИИЯ доверяли. Их ещё в Москве направили на работу в НКГБ и обоим выдали знаменитые лубянские корочки.

Была забавная история. Когда их провожали в Японию, водки, по обыкновению, не хватило. Все были уже пьяные, Аркадий же, как всегда, держался лучше других. Ну, Боря ему и говорит: «Сам понимаешь, водка в сороковом гастрономе есть, но там же очереди жуткие. Ты возьми мой пропуск и лезь без очереди». «А ты считаешь, что мы с тобой братья-близнецы?» «Брось! Ты посмотри, что в пропуске написано: „Главное управление контрразведки СМЕРШ“. Кто тут будет на фотографию смотреть?» И не посмотрели. Правда, не обошлось, я думаю, и без природного обаяния Аркадия — продавщица была женщиной молодой…

Итак, Спицына ещё полугодом раньше, как не самого успевающего, по заявке Генштаба командировали в Маньчжурию. Остальных на практику отправляли семестром позже — в начале 1946-го. Томку, теперь уже Редько — в спецзону для военнопленных в Потьме, в печально знаменитые мордовские лагеря для политзаключенных. Аркадия, как далеко не худшего, но разгильдяя — в Казань, в такую же спецзону.

Почему не в Японию? Признаем честно, Япония ему не светила по многим вполне понятным причинам, но бойцам невидимого фронта ещё и повод достойный требовался. И тут, думается, не последнюю роль сыграла скандальная история с его отчеством. Доподлинно известно, что на момент явки в Ташлинский райвоенкомат в 1942 году в паспорте у него было записано: Стругацкий Аркадий Николаевич. Паспорт той поры не сохранился, конечно, но сохранилась учетно-послужная карточка в военном архиве, а в таких документах разночтений не бывает. Дальше можно фантазировать. Конечно, от Ленинграда до Вологды, а потом от Вологды до Ташлы любые документы можно было потерять двадцать раз, а, получая новые, назвать такое отчество, какое больше нравилось. Но есть и другая гипотеза.

Инна Сергеевна Шершова вспоминает, как Александра Ивановна Стругацкая сама рассказывала ей, что договорилась об отчестве с милицией при оформлении паспорта сыну осенью сорок первого, потому что страшно было, блокада уже началась. Фашисты почти на окраинах города, они реально могли оккупировать Ленинград. Подобный поступок представляется мне вполне естественным и оправданным для Александры Ивановны, вот только знал ли обо всём Натан Залманович, а если знал — ох как это на него непохоже!

БН комментирует: «Ничего не знаю про первый паспорт АН. По-моему, это миф. Вот про себя помню. Я стал (по собственному почину) писать на тетрадях (это сделалось в классе модным): „Тетрадь по арифметике ученика 5-а класса Стругацкого Бориса Николаевича“. Очень хотелось быть как все. Мама эти записи обнаружила и поговорила со мной: какой отец был замечательный человек и какое красивое и редкое имя — Натан (не то что самый обыкновенный Николай). Я, помнится, прекрасно чувствовал некую педагогическую надтреснутость этих поучений, но что-то во мне, видимо, щёлкнуло, и отступничество своё я прекратил».

Так вот, в начале сорок шестого — практика-то любая проходила по линии МГБ, — лубянские буквоеды и докопались до истины. Аркадий получил комсомольский выговор за то, что переделал отчество. Заставили оформить новый паспорт. И уж какая там Япония! В Татарию, дорогой товарищ!

А в Татарии было страшно. Там АН впервые своими глазами увидел настоящий концентрационный лагерь. Военнопленных за людей не считали. Это была планета Саула из будущей «Попытки к бегству». И зловонные бараки, и джутовые мешки на голое тело по морозу, и котлован с копошащимися человеческими существами, и этот жуткий кашель, передаваемый по цепочке, — такое нельзя придумать. И невозможно забыть. Вернувшись из разных лагерей, они не рассказывали подробностей даже друг другу. Некоторые молчат до сих пор. Или не имеют сил говорить, потому что им становится плохо от воспоминаний.

Но эмоции эмоциями, а это была работа и действительно очень полезная практика. Нужно было чётко следовать инструкциям, например, такой: «При допросе пленных не исключается возможность ложных показаний с целью дезинформации нашего командования. В связи с этим от допрашивающего офицера и военного переводчика требуется повышенная бдительность и тщательная перепроверка показаний пленного».

Это было интересно, это был настоящий детектив! Молодость перемалывала всё и во всём находила хорошее.

Через много лет АБС используют в своём романе реальную биографию реального японца, допрошенного юным Аркадием, и даже не изменят его фамилии:

«…Полковник Маки. Бывший полковник бывшей императорской армии. Сначала он был адъютантом господина Осимы (Осима Хироси (1886 — 1975) — генерал, военный разведчик, японский посол в Германии. — А.С.) и два года просидел в Берлине. Потом его назначили исполняющим обязанности нашего военного атташе в Чехословакии, и он присутствовал при вступлении немцев в Прагу… <…> Потом он немного повоевал в Китае, по-моему, где-то на юге, на Кантонском направлении. Потом командовал дивизией, высадившейся на Филиппинах, и был одним из организаторов знаменитого „марша смерти“ пяти тысяч американских военнопленных. <…> Потом его направили в Маньчжурию и назначили начальником Сахалянского укрепрайона, где он, между прочим, в целях сохранения секретности загнал в шахту и взорвал восемь тысяч китайских рабочих… <…> Потом он попал к русским в плен, и они, вместо того чтобы повесить его или, что то же самое, передать его Китаю, всего-навсего упрятали его на десяток лет в концлагерь… <…> Теперь он уже старый человек. <…> И он утверждает, что самые лучшие женщины, каких он когда-либо знал, это русские женщины. Эмигрантки в Харбине» («Град обреченный»).