Ну и письмишко! Фальшиво, безвкусно, пошло. Ни одной литературной находки. А главное — почти ни слова правды. Например, о «вспышках буйного пьянства». Видно, в ходе одной из них и пишутся эти строки. Борису — после стакана и потому ещё с остатками самоиронии, Инке — после трех и уже с избыточным пафосом.
Инна Сергеевна не помнит сегодня, как восприняла она этот текст тогда, помнит лишь наверняка, что не ответила. Дней через двадцать (тут уже есть точная дата — 22 ноября 1951 года) АН не выдерживает и пишет снова — не так выспренно, но всё так же нечестно — в чем-то каясь, что-то объясняя, а, по сути, просто жалобно скуля:
«…Жить мне очень плохо, перспектив никаких, как дальше жить — не знаю, ведь все мои планы в жизни были связаны с тобой, моя любимая…»
Конечно, она опять не ответила. Он терпел ещё недели две и написал «уже в последнем градусе отчаяния», без всякой надежды, после чего откровенно сорвался. Сразу по всем направлениям. Как он теперь бушевал над головами своих несчастных учеников, достоверных воспоминаний нет, но то, что форменным образом не просыхал целый месяц, а то и больше — это факт. Разум стал слегка затуманиваться. Моральные критерии отошли не на второй, а на двадцать второй план…
Лена Воскресенская сама приходила к нему. Она была очень настойчива, просто фантастически активна.
Она ему нравилась. В общем-то, всегда нравилась. И была интересна, он ценил её интеллект, эрудицию, воспитание — он во всех девушках ценил это. Он понимал умом, что Лена подходит ему как партнёр, как подруга жизни, тем более что он видел и чувствовал её безоглядную влюбленность, готовность налюбые жертвы, но… Любви не было! Было какое-то очень сильное, острое, греховное влечение, Страсть была. А любви — не было. С Инкой была любовь во всём объёме: и страсть, и романтика, и тоска, и ужас потери. А тут не было любви. И от этого странным образом хотелось владеть ею ещё сильнее. Ещё острее. Но… ведь был Димка! Друг. И доверчивый, любящий муж. По Ленкиным словам, изменявший ей, но Арк считал, был уверен, что это неправда. И ему было просто стыдно наставлять Диме рога. И ещё там был ребёнок…
Так это всё и тянулось. Невыносимо долго. В пьяной голове клубились и клокотали страсти, в трезвой — муки совести под управлением чувства долга. Но голова всё реже и реже делалась трезвой. Тяжело трезветь, ни к чему, не надо…
Сколько это могло продолжаться? Долго. Но не бесконечно. И вот в один прекрасный (да-да, именно прекрасный!) день… Точнее, это был не день, а ночь. Трудно было не запомнить, какая именно — это была новогодняя ночь. Выпало ему суточное дежурство в части. Или сам попросил? Наверно, сам… Какой дурак, кроме него, вызвался бы в праздник? И была по-настоящему волшебная ночь. А потом этот распустяй с английского факультета, капитан… капитан… ну, как его фамилия?.. Ах, да, капитан Деев! Часы он, видите ли, забыл в дежурке! Отличные командирские часы. «Where is my watch?» Вот с этими словами он и вошёл среди ночи: «Где мои часы?»
«Where is my watch! Where is my watch! Stick it in your… You know where!» (Засунь их себе… знаешь куда?) — ответил ему Аркадий тоже по-английски. Но всё уже случилось, и не было дороги назад. Здесь — конец…
Ещё полгода слушатели ШВП подкалывали своего преподавателя по английскому, при каждом удобном случае вворачивая в ответы фразу «Where is my watch?» Капитан Деев делал вид, что не замечает, но потом, наконец, взмолился: «Может быть, хватит?»
Он не был подлым доносчиком, этот капитан, там всё получилось гораздо сложнее: были некоторые проблемы со здоровьем, вызывали фельдшера. Истопницу разбудили, ещё кого-то… В общем, как любят говорить немцы, что знают двое, то знает и свинья. А тут куда больше свидетелей получилось. И оказались нарушены все мыслимые пункты Устава караульной и гарнизонной службы, и сразу несколько заповедей каких угодно религий, и конечно, не один и даже не два принципа из морального кодекса строителя коммунизма, который, впрочем, будет сочинен только через десять лет…
17 января 1952 года состоялся офицерский суд чести. Или, говоря по-советски, заседание партийного комитета школы. Решением парткома младшего преподавателя цикла японского языка, исполняющего обязанности секретаря комсомольской организации школы старшего лейтенанта Стругацкого исключили из рядов ВЛКСМ за морально-бытовое разложение. Легко отделался (любили его) — ведь горячие головы предлагали разжаловать в рядовые.
И всё равно никогда, никогда после он не пожалеет об этой ночи, определившей всю его дальнейшую судьбу.
С годами история обрастёт легендами. Каждый будет рассказывать по-своему. Лена, уехавшая в Москву с первым поездом, придумала утешительно-спокойную версию для папы с мамой, более скандальную со встречной изменой — для подруг, — и придерживалась то одной, то другой до конца своей жизни. Аркадий — даром что писатель — сочинил много версий, одна остроумнее другой, на все случаи жизни (для Инны, для брата, для мамы, для Андрея Спицына, для новых друзей…). Капитан Where-is-my-watch с пролетарской прямотой рассказывал всё, как было.
И уж совсем невероятные вещи рассказывала истопница, отвечавшая за голландские печи в учебном корпусе. Якобы это она первая увидела их там, в дежурке. Вдвоём. Или втроём — с нечистою силой. Или являли они собою некое одно существо… В общем, присутствовала в этом рассказе и левитация, и волки-оборотни, и вся вампирская романтика с осиновым дрекольем вместо винтовки. И, разумеется, именно эта версия облетела все гарнизоны от Калининграда до Находки.
Ну, чистой воды Акутагава! (Читайте рассказ «В чаще» в переводе Натальи Исаевны Фельдман, не Стругацкого, к сожалению, но всё равно хорошо.)
И только Дима, муж Лены и замполит школы, главный потерпевший в этой истории никогда, ничего и никому о случившемся не рассказывал. И если вы спросите его сегодня, через пятьдесят с лишним лет: «Что вы можете рассказать об Аркадии Стругацком?», он вам ответит: «Ничего». «Но вы же хорошо его знали?» «Да, — согласится Дмитрий Николаевич, которому уже за восемьдесят, — да, я СЛИШКОМ хорошо его знал».
А вот самое последнее письмо брату из Канска — 19 мая 1952 года и тоже перевод с английского:
«Мой дорогой Боб!
Извини меня за моё такое долгое молчание некоторое время. Но вы — я имею в виду лично тебя и мамочку — были равно внимательны ко мне, а с вашей стороны это много хуже, чем с моей, потому что вас двое, а я один. Вам следует писать чаще, иначе до моего следующего отпуска вы меня забудете. Поэтому я надеюсь, что вы — ты и мамочка- отзоветесь на мои жалобы и будете достаточно добры, чтобы посылать мне, по крайней мере, одно письмо в неделю.
Что до моей жизни, то она, как обычно, жалкая и бедная, как любит говорить один из моих лучших друзей. Я очень устал и измучился и не имею времени отдохнуть. Я говорю „не имею времени отдохнуть“, но это не означает, что я перерабатываю. Действительно, я работаю много, но в неком нормальном положении (в смысле моих семейных отношений, квартиры) я был бы способен наслаждаться всеми удовольствиями свободного времени. До сих пор нормальные жизненные условия для меня не существуют, и я, чтобы избавиться от одиночества, мыслей и так далее, вынужден покидать свой дом и идти к друзьям и подругам, проводить время самым глупым образом.
Мои жалобы не доходят до вас ещё и потому, что всё это перемешано с более серьёзными делами. Например, я продолжаю писать книгу, придумал новую тему, прочёл превосходную вещь — „Рождение миров“. Теперь я знаю все существующие космогонические теории. Кстати, я не могу уразуметь, почему Фесенков получил лауреата Сталинской премии, если его теория неверна, а теория Шмидта признана единственно правильной? Вы, астрономы, весьма нелогичны, я бы сказал.